При виде Коли Дорожко, лежавшего на снегу, Карпенко остановился. Губы его дрогнули, а маленький нос сморщился и от этого стал еще меньше. Не отрывая глаз от мертвого товарища, Карпенко механически расстегнул сумку и достал оттуда пузырек с йодом. Он понимал: надо действовать. Но что мог сделать этот смешной батарейный эскулап, который в своей практике мазал лишь солдатские чирьи похожей на деготь ихтиоловой мазью и щедро заливал йодом царапины.

Но сейчас товарищи в первый раз смотрели на него серьезно и, как ему показалось, с надеждой. Карпенко отбросил сумку и опустился на колени. Он взял Колину руку, медленно стянул с нее варежку и стал искать пульс. Но он и у живых-то с трудом находил бьющуюся жилку, а Дорожко был мертв. Осторожно, боясь причинить боль, Карпенко перевернул мертвого красноармейца на спину, расстегнул на нем шинель и, припав ухом к груди, стал слушать. Он слушал долго. Порой ему казалось, будто он что-то слышит. Но это отдавались удары его собственного сердца.

Коля Дорожко был мертв. И только в сознании товарищей он все еще по инерции числился живым. И бойцам казалось, что ему жестко лежать на земле и что ему холодно. И вокруг говорили тихо, боясь нарушить его сон.

Так на шестую батарею в первый раз пришла смерть.

* * *

Спустя несколько часов, когда уже стемнело, командир батареи велел позвать красноармейца Илюшина. Илюшин был на посту, и пришлось срочно его подменить. Он появился на пороге командирской землянки промороженный, покрытый густым белым ворсом. Шинель, под которую был затиснут ватник, стесняла движения, а шерстяной подшлемник закрывал все лицо. Были видны только глаза.

— Товарищ лейтенант, красноармеец… — начал было докладывать Илюшин, но командир прервал его:

— Снимите с головы свою хламиду и садитесь.

Илюшин прислонил к стене карабин и непослушными от мороза пальцами стал развязывать обледеневшие тесемки шапки-ушанки. Наконец ему удалось стянуть с головы шапку и подшлемник, и он сразу превратился в юношу с подстриженной под машинку головой, похожей на спелый подсолнух, с темной щетинкой, пробивающейся на подбородке и над верхней губой. Он щурился от света, словно только что проснулся и открыл глаза. Рукой он стирал с бровей капельки растаявшего инея. От холода и ветра его лицо порозовело, а на губах появились маленькие трещинки. Мочки ушей пылали и были пунцовыми.

— Поедете в Москву, — неожиданно сказал командир батареи, — в политотдел. Отвезете пакет из дивизиона. Им, видите ли, некого послать. А у нас и так некомплект.

Последние слова командир произнес отрывисто и сердито, как будто Илюшин тоже был виноват в том, что в дивизионе некого послать, а на батарее некомплект. Красноармеец решил, что разговор окончен, и собрался уходить, но лейтенант сказал:

— Садитесь.

Илюшин сел.

— Вы, кажется, дружили с Дорожко? — спросил лейтенант, когда Илюшин акклиматизировался в теплой землянке и присел на край табуретки.

Илюшин кивнул.

— Он москвич?

— Москвич.

— А родные у него есть?

— У него сестра в Москве. Родители эвакуированы.

Лейтенант задавал вопросы как бы нехотя, не поднимая на Илюшина больших, впалых от бессонницы глаз. Он никак не мог примириться с мыслью, что его батарея понесла потери — убит красноармеец, — и всячески старался скрыть свою растерянность.

— Вы знаете адрес Дорожко?

Илюшин покачал головой. Ему вдруг стало странно, что он не знает адреса друга. Собственно, Колин адрес был такой же, как и его самого: полевая почта 43895, что на гражданском языке означало — батарея в поле за деревней Фуники. А тот, московский, адрес практического значения не имел. До него надо было еще довоевать и остаться в живых…

— Тогда справьтесь у старшины.

Комбат посмотрел на Илюшина большими, словно обведенными темным ободком глазами и заговорил неестественно тихо, другим голосом:

— Видите ли, похоронную ей пришлют… Но после политотдела вы можете зайти к сестре… Дорожко. Вы поезжайте в Москву. Возьмите у старшины паек дней на пять. Для сестры. И подбодрите ее. О смерти брата лучше узнать от человека, чем из бумажки.

Илюшин сидел на табуретке и внимательно слушал комбата. Его удивляли незнакомые теплые нотки в голосе командира. Бледное, вытянутое лицо лейтенанта впервые показалось ему мягким и уступчивым, а в глазах пропал строгий холодок. Илюшин всегда думал, что комбат умеет только приказывать, покрикивать, подавать артиллерийские команды, «песочить». Сейчас командир разговаривал так, словно под стеганым ватником у него была не гимнастерка с кубарями на петлицах, а простая гражданская рубаха с галстуком. Эта перемена не укладывалась в сознании красноармейца, как и все события сегодняшнего дня.

— Вот так, — сказал лейтенант, и это «вот так» подводило черту разговору. Теперь на командире снова чувствовалась военная форма.

Илюшин поднялся.

— Разрешите идти?

— Идите! Завтра к десяти ноль-ноль быть на батарее.

— Есть!

Красноармеец повернулся и хотел щелкнуть каблуками, но на ногах были беззвучные, подшитые войлоком караульные валенки.

Хотя фронт придвинулся к самому каналу, шестая батарея оставалась маленьким островком, до которого в полной мере не докатилась тяжелая волна войны. Была бесконечная изнуряющая бессонница: по десять тревог в сутки. Были короткие стычки с немецкими самолетами. Была осточертевшая мучная болтушка в котле. И вместе с тем шестая батарея не видела ни одного немца — самолеты не в счет! — и на землю ее огневой позиции не пролилось ни капли крови.

Все это помогало Илюшину — красноармейцу первого года службы — долгое время оказывать внутреннее сопротивление войне. Со смертью друга к Илюшину вплотную подошла настоящая война.

С батареи Илюшин направился в дивизион. Получил пакет. Расписался в получении и минут через двадцать был уже на станции. Но поезда пришлось ждать около двух часов. Илюшин ходил по большой ледяной платформе и все думал о погибшем друге. Порой ему начинало казаться, что их вместе послали в Москву и что Дорожко отлучился и сейчас появится на платформе. А может быть, он остался на батарее и сейчас в кургузом ватнике, с котелком в руке бежит рысцой в столовую… Их связывало очень многое, и смерть Коли Дорожко не смогла сразу обрубить все нити.

Так в брошенном блиндаже вдруг зазвенит зуммер забытого телефона. Но никто не снимет трубку, никто не прокричит в микрофон: «Сокол слушает!» Нет Сокола.

Илюшин ходил по перрону, пока не пришел поезд. Тогда он протиснулся в вагон, бережно держа под мышкой сверток с пайком. В углу горела чугунная печурка. Этот маленький благодатный оазис тепла был окружен тесным кольцом пассажиров, севших в поезд на предыдущей станции. На весь вагон тепла не хватало, и оно досталось тем, кто поспел раньше. Однако от сознания, что рядом аппетитно потрескивают угольки, и от запаха дыма было уже не так холодно.

Илюшин сел на скамейку и закрыл глаза. Он все еще пытался разложить по полочкам сознания события сегодняшнего дня. Но полочки не выдерживали и трещали. И тогда Илюшин снова увидел своего друга лежащим на снегу, в шапке с алым пятнышком на виске, и все его думы отступили перед обезоруживающим, щемящим чувством утраты.

* * *

В левом кармане гимнастерки вместе с документами лежала бумажка с адресом Коли Дорожко. Кроме почтового адреса — Сретенский бульвар, дом № 6/1,— рукой старшины были начертаны «кроки», словно красноармеец отправлялся не в город, а в незнакомую пустынную местность. Главным ориентиром были Сретенские ворота.

— Доберешься до Сретенских ворот, а там рядом, объяснял старшина, — спросишь дом «Россия».

— Дом «Россия»? — переспросил красноармеец.

— А что тут удивительного? — Старшина даже обиделся, что Илюшин не знает дома «Россия». — Этот дом тебе любой москвич укажет. А название дома с дореволюционных времен осталось. Было страховое общество «Россия».

Старшина относился к той ревнивой породе старых москвичей, которые считают, что все должны знать по «имени и отчеству» каждый третьеразрядный переулок столицы. Не говоря уже о Сретенских воротах и доме «Россия».