5. НОЧЬЮ НА ПЛОЩАДИ
Я хватался за воздух. Машина шла юзом. Задняя половина ее крутанулась и неожиданно затыртыркала, будто по сырой резине. Тесный фургончик накренился. Мигнул свет в кабине. Я вдруг оказался распластанным поверх слипшегося комка. Казалось, мы сейчас перевернемся. Разом вскрикнули. Вырос хоровод подошв. Но уже в следующую секунду раздался обратный спасительный удар и заскрежетало сцепление. Колеса опять очутились на грунте. Нас швырнуло в другую сторону. Было не пошевелиться. Я едва дышал. Грузный Батюта придавил меня всеми своими девяноста четырьмя килограммами, а сбоку острым локтем залезал под ребра неприятный грошовый субъект, состоящий, наверное, из одних костей. От него изрядно попахивало. Дребезжали запоры на прыгающих дверях. Медленно ворочалось, распадаясь, переплетение туловищ и конечностей. Лунные решетчатые тени выползали из замызганного окошечка. Вывернув до хруста шею, я успел заметить позади неживую раскатанную колею и серебряный горбыль чертополоха, убегающий куда-то вниз. Кажется, мы свернули на Таракановскую. Слава богу! Впрочем, это еще ничего не значило. Отсюда так же недалеко. Отовсюду недалеко. Я прикрыл глаза. По слухам, расстреливают у Карьеров. У Карьеров и у Забытой Пади. Там, где Рогатые Лопухи. Доставляют партиями. Человек по восемь-двенадцать. Звезды. Слезящийся голый месяц. Темные и сырые просторы полей. Бревнами висит над обрывом свет от автомобильных фар. «Синие гусары» из частей особого назначения переминаются, затягиваясь после водки «беломором». Лейтенант с татарскими скулами на обветренном плоском лице весело машет перчаткой: Выхады!.. Сатыройся!.. Равинее-равинее!.. Как стаишь!.. Пили!!.. — Плачущий надрывный стон раздается из Лопухов. Перекатывается до горизонта эхо. Утром приходит бульдозер и заравнивает вывороченный глинозем. Жутко хохочут филины — во имя торжества социализма. Нет! Не может быть!
Я прислушивался, но выстрелы пока не доносились. Отрезая все звуки, равномерно гудел мотор. Шелестели шины, и в беспамятстве лепетал Батюта, как страшилище, навалившийся на меня: Двести рублей, триста рублей… мелко порезать — и со сметаной… Четыреста рублей, пятьсот рублей — и с подсолнечным маслом… Семьсот рублей, восемьсот — не вмещается больше, сытый… — Он был почему-то в трусах цветочками и в домашних матерчатых тапках с помпончиками. Белый живот его выпирал из-под майки. Отвратительный белый живот. Словно барабан, — гладкий, усеянный рыжим пухом. Идельман, касаясь его, морщился, будто стручок. Все-таки изловили Идельмана. Не удалось отсидеться. И еще двое — незнакомых, испуганных — глухо молчали в оцепенении. А девица на коленях одного из них непрерывно подмигивала и жевала резинку. Чихала она на все. Юбка у нее была до пупа. И неясная женщина, притиснутая к самым дверям, время от времени жалобно восклицала: Гремячая Башня… Ради бога!.. Только не подвал!.. Ради бога!.. Только не подвал!.. — Она чрезвычайно густо потела и болезненно колыхалась мякотью. Ее засадили последней, — сержант наподдал коленом пониже спины. Тоже, наверное, из отщепенцев. Или просто — блажная. Не имеет значения. Я старался отодвинуться, но было некуда. Мы набились, как сельди в банку. Судя по всему, происходила коррекция. Устрашение и частичный перемонтаж. Отбраковка. Бытовая селекция. Промывание слишком умных мозгов. Наступает полночь. Желтые милицейские гробовозы, как жуки, расползаются по улицам. Быстро вращаются мигалки, и тревожный фиолетовый блеск, отражаясь от стекол, торопливо взбегает по этажам. Топот задубевших сапог. Четыре звонка в квартиру. Озверелость и громыхание кулаком по филенке. Страх, который испарениями витал над городом, приобретает теперь вещественные очертания: Гражданин Корецкий? — Да… — Игорь Михайлович? — Да… — Вы арестованы! — А в чем дело?.. — Одевайтесь, гражданин Корецкий! — Но позвольте, позвольте… — Одевайтесь, вам говорят! — Но я все-таки не понимаю… — Одевайтесь, к-курва болотная, а то без штанов заберем!.. — Ошарашенность. Сердцебиение. Свет господень по всей квартире. Пустотелая комбинация. Простыни. Бестолковая суета жены. Боль прозрения. Физиологические позывы. Беззащитность и саднящее удушье стыда. Перепуганная дочь в ночной рубашке, будто ангел, возникающая на пороге: Что такое случилось, папа?.. Я проснулась — чужие люди… — Унижение. Босые ноги. Озноб. Кое-как накинутый тесный костюм. Дрожь и пуговицы. Незавязанные шнурки на ботинках. Лестница под разбитой лампой, провонявшая помоями и кошачьей мочой. Абсолютная беспомощность. Слепота. Проплывающий через мрак огонек сигареты. Две фигуры в фуражках и кителях придвигаются от сереющего переплета рам: Этот? — Этот. — Ничего себе. Хар-рош барсучонок!.. — И внезапно: обжигающий хлесткий мгновенный удар по зубам: Мать-мать-твою-перемать!..
Это — коррекция. Если не слышно выстрелов и не идут к Карьерам грузовики с иммигрантами, то это — коррекция. За день накапливаются отклонения. Хронос не терпит вариаций. Необходимо полное совмещение со сценарием. Иначе — кромешный слом. Так полагает Апкиш. Я открыл глаза. ПМГ тормозила и поворачивала. Луч прожектора, наклоненный с вышки, расщеплялся о четырехугольник двора. Громыхнули, затворяясь, ворота. — Вылезай! — Клешневатые руки подхватывали нас и заставляли выпрямляться: Фамилия?.. В «вошебойку» его! — Фамилия?.. В «вошебойку» его! — Фамилия?.. «Дезинфекция и пропускник»!.. — Зомби работали чисто механически. Сортировка — и все. Мы — шпатлюем, объяснял когда-то Нуприенок. Они даже не шевелились. Девица передо мною, все еще жующая зеленые пузыри, подняла сзади юбку и ответила: А вот это ты видел, котяра? — Удовлетворенно хихикнула. — Хм-км-гм, ты тут, знаешь, не очень-то, — заиграв бровями, пробормотал сержант. Квакнула «лягушка» из затертой машины. Кто-то стонал, кто-то плакал, кто-то неизбежно раскаивался и канючил по-детски, чтобы не забирали. Кто-то сидел прямо на асфальте, угощая себя тумаками по голове: Идиот!.. Идиот!.. Говорили тебе: Не высовывайся!.. — Багровела под стеною колючая проволока, и жужжали керамические сверла в подвалах. Происходила коррекция. Взяли, очевидно, всех. Город был опустошен. Я увидел Гулливера, который стоял, как всегда, наособицу — отстраняясь и выпячивая презрительную губу. Тренировочные у него сползали, а вдоль бедер были прижаты кулаки в цыпках. Клочковатый старик махал на него щепотью: Свят… Свят… Свят… — Я, как в обмороке, обернулся. Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными страницами, клетчатая рубаха на груди лопнула, штанины легко задрались, обнажив бледную немочь ног, он еще дышал — трепетала слизистая полоска глаза. Двое милиционеров ухватили его и, напрягаясь, потащили к воротам. — Циннобер… Циннобер… Цахес… — Блестели на земле осколки луны, и с деревянным шорохом выцарапывала штукатурку из стен потревоженная гигантская крапива. Третий этаж. Булыжник. Насмерть. Карась, незамечая окружающего и проговаривая бессмысленный текст, очень тихо сказал: Умрет, наверное, — а потом, оглянувшись, какположено, добавил. — Тебе бы лучше уйти отсюда. Не надо, чтобы тебя здесь видели. — Он, по-видимому, еще надеялся на что-то. Гулливер, конечно, уже исчез. Мне скомандовали: Марш! — Разомкнулся страхолюдный коридор, и посыпалась трескотня пишмашинок. Перекошенные двери устремлялись далеко вперед. За дверями кто-то орал: Молчать, сволочь!.. Отвечай! Язык проглотил?!.. Молчать! — Тосковал неисправный туалет, и засыхали на окнах фикусы. Жутковатые манекены ожидали своей очереди на скамейках. Женщина, что в фургончике потела и колыхалась, затянула опять, как больная: Ради бога… Ради бога!.. Гремячая Башня… — Ей советовали заткнуться. Видимо, это и были знаменитые Коридоры, о которых рассказывал Идельман. Они сложены в несколько ярусов и доходят до самой области. Учреждения сваливают сюда свои бумаги. Неизвестно, кто их построил. Говорят, что построил Младенец. Нет ни плана, ни даже примерной схемы. Люди здесь исчезают бесследно. Плотоядные демоны слоняются в переходах. Слышно шарканье абразива и вгрызание электропилы. Говорят, что отсюда можно выбраться за пределы Ковчега. Врут, конечно. Я рассчитывал, что исчезновение мне пока не грозит. Слом еще не наступил. Циркуль-Клазов в ярчайшем проеме, жестикулируя и мотаясь, оглушительно кричал на Надин, расстегнутую догола: Нет-нет-нет! Все не так, детка! — Подскочил, будто на пружинах, и взял за соски бледно-розовую выпирающую грудь — энергично тряхнув. — Ты как мертвая, детка. Ей-богу! Искренность, искренность — вот, что требуется. Не в театре. Ей-богу! Искренность — прежде всего! — Он переживал, совершенно не притворяясь. Рослая Надин чуть сгибалась и ежилась, не осмеливаясь возразить. Ей было больно. Я взирал на них как бы из небытия. Отключали действительно всех. Ошалевший Батюта неожиданно сказал басом: А позовите кого-нибудь из начальства… — Сроду он не говорил басом. И Циркуль тут же ущемил его за складку на животе: Допрыгался, сволочь? Топай, топай… — Это было плохо. Это было чрезвычайно плохо. Вероятно, коррекция выходила из-под контроля. У меня перехватило дыхание.