Зеленые лужайки, прозрачные родники, кущи и прочие детали райского бытия казались бы Челуховскому слишком сельскими.
Ну что ж, о вкусах, как издавна говорили, не спорят. Тем более что нам с вами сейчас нужно не столько спорить с графом, сколько попытаться проникнуть в его мысли и понять их.
И потому пусть его сиятельство граф подвинется и освободит нам место рядом с собой. Естественно, мы будем вести себя крайне вежливо, как и подобает с его сиятельством, хотя нам не понравятся многие поступки графа — его высокомерие, грубый тон разговора с возницей.
И именно в эту минуту, когда мы с вами примостились на стеганых подушках рядом с графом, Челуховский размышлял над тем, следует ли его самого отнести к неудачникам. Конечно же, он провел жизнь, наполненную событиями значительными, объездил полмира, повидал почти все столицы цивилизованных государств. Не говоря уж о том, что служил идее, в которую верил. И считал, что создание «Общества Иисуса» приведет к очищению и усилению рядов последователей римской церкви. Должны же когда-то люди научиться говорить на одном языке и верить в одного-единственного бога. Все, что было не осенено Римом, казалось Челуховскому пережитками варварства, темных времен и всеобщей безграмотности. Челуховский считал себя миссионером, просветителем и, может быть, даже пророком. Но что-то тревожило графа. Какая-то смутная мысль. Неясная и четко не сформулированная, но раздражающая и мешающая чувствовать себя во всем правым и безгрешным.
Месяц назад на могиле печатника Ивана на кладбище Онуфриевского монастыря во Львове появилась плита из песчаника, которую, как говорили, изготовили Гринь и Иван Друкаревич.
На плите была многозначительная надпись: «Друкарь книг, пред тем невиданных. Успокоения и воскресения из мертвых чаю».
Тут было над чем задуматься. Фраза «успокоения и воскресения из мертвых чаю» казалась графу странной и труднообъяснимой. Завещал ли печатник написать ее на своем надгробии или же это дело рук Гриня и Ивана? Как бы то ни было, но надпись необычна.
К вечеру коляска вкатила на мощеные улицы города Белза. Здесь, в собственном доме, граф решил ночевать. Дом был неказистый, двухэтажный, с тремя окнами по фасаду. Кроме справцы и двух слуг, в нем постоянно никто не проживал. Наспех был приготовлен ужин, согрета вода. Его сиятельство смыл с себя дорожную пыль в большой деревянной бадье. Бадья протекала. На полу образовалась лужа. Его сиятельство задумчиво поглядел на лужу и покачал головой.
За последние годы Челуховский постарел. Правда, он остался поджарым, как гончая, но брюшко все же наметилось, отчего фигура графа стала еще более странной.
Приведя себя в порядок, граф вызвал справцу. Колокольчика на столе не оказалось. Пришлось дважды хлопнуть в ладоши. Низко кланяясь, справца опасливо вдвинулся в комнату. Граф был здесь редким гостем. В последний раз он посетил Белз лет десять-двенадцать назад. И тоже по пути в Рим.
— Ты отчитываешься перед моим справцей во Львове? — спросил граф.
— Да, ваше сиятельство.
— После моего отъезда пошлешь человека во Львов за деньгами. До моего возвращения все отремонтировать. Повесить ковры. Картин не надо. Я что-нибудь отберу и пришлю сам. Полы выскоблить и натереть воском. Стекла заменить более светлыми. Здесь должно быть уютно.
— Хорошо, ваше сиятельство!
— В доме всегда держать бумагу и чернила.
— Я сейчас принесу, ваше сиятельство.
— Сейчас не надо. Бумагу купить самую лучшую. Перья выписать из Кракова. Вот еще что: полог над кроватью поднять повыше. Купить парчу. Если хоть что-то будет забыто…
— Как можно, ваше сиятельство! — воскликнул испуганный справца. — Как можно забыть! Да я каждое слово ясновельможного пана до смерти буду помнить!
— Вот и прекрасно. А теперь — ужин.
Граф сам налил в кубок из прихваченного в дорогу флакона спиртовую настойку из рогов сайгака. В последние годы он потреблял ее постоянно. Это бодрило.
— «Успокоения и воскресения из мертвых чаю»! — пробормотал он. — Почему печатник попросил написать на могильной плите именно эти слова? Почему не другие?
И встретился взглядом со справцей, который лично прислуживал ему. Справца был встревожен. Он ничего не понимал: о чем толкует его светлость?
— Можешь идти, — сказал граф.
После ужина он закурил трубку.
Челуховский сидел и думал о разных разностях. В частности, о том, что пережил многих своих друзей и врагов. Итак, нет уже и московского царя Ивана. Он умер в страхах и тревогах, так и не вырвавшись к морю. Грядут другие времена. Другие люди. Но вот странно: луна, которая сейчас заглядывает в окно, — она будет так же светить и для тех, других, которые придут позднее. В этом, если вдуматься, есть что-то очень обидное. Что бы ты ни делал, как ни пытался бы изменить жизнь на земле, луна останется луной… Челуховский не знал, что именно о луне лет восемь назад размышлял в Острожском замке и князь Андрей Михайлович Курбский. И ему тогда тоже показалось странным и необъяснимым, что одна и та же луна равно светит и ему, и ненавистному плешивому царю Ивану, и всем папежникам, и турецкому султану.
Челуховского больше тревожили потомки. Он уйдет… Они придут… А луна? Луна, что бы ни произошло, к вечеру все так же будет появляться на небосводе, а с рассветом исчезать. И никто над нею не властен. И вдруг Челуховский заметил, что в окно заглядывает покрытая белыми цветами ветка каштана. Весна? Неужели уже весна? Ах да, он еще во Львове заметил, что зазеленели деревья, но затем как-то выпустил из головы, позабыл, хотя всю дорогу смотрел в окно… Это все извечная задумчивость…
Челуховскому доложили, что прибыл гость, который утверждает, что граф его ждет.
— Как! Он приехал сегодня? — удивился Челуховский. — Я полагал, что он лишь к утру доберется. Подготовить комнату и все, что полагается.
Это был Антонио Поссевино, нунций,[27] писатель, историк, острослов.
После печатника Ивана Поссевино был самым интересным человеком, который повстречался на пути графа. Это он, вопреки утверждениям Петра Скарги, что на русском языке разумных речей еще никто не произносил и книг не писал, настоял на том, чтобы Виленская иезуитская коллегия приобрела русский шрифт. И объяснил: «Пусть пишут и печатают книги хоть по-турецки, только бы сами книги были правильные, такие, как нам нужны».
Поссевино не стал отдыхать. Кое-как приведя себя в порядок, он вскоре уже беседовал с графом.
— Надолго в Рим?
— И сам не знаю. Хочу отдохнуть.
— Думаю, вам разрешат.
— Конечно, — согласился граф. — Да и кто мне может разрешить или не разрешить? Я ведь не провинциал[28] «Общества Иисуса», не занимаю никакой должности.
— Мы вас всегда считаем не только представителем генерала, но и его личным другом.
— Это правда. И мне часто приходится действовать даже от имени генерала. И все же формально я всегда оставался частным лицом. И писал генералу частные письма.
— Которые были поважнее многих официальных документов.
— Возможно. Но все же запомните: частные письма.
— Вы так настойчиво говорите о том, что эти письма были частными, будто чего-то опасаетесь.
— Да мало ли! Жизнь — штука для меня малопонятная. Есть такое понятие — суд потомков.
— А-а, вот вы о чем. Не станем заглядывать в будущее. Поговорим о дне сегодняшнем. Мне очень хотелось повидать вас. Жаль, что вы решили миновать Краков. Пришлось к вам ехать.
— Устал… Уж извините.
— Завидую. Через две недели вы будете в Риме… Что нового во Львове? Что с типографией московского печатника?
— С типографией все в порядке. Ею занялся епископ Балабан. Успел перессориться и с сыном московита, и с его учеником. В нынешнем году наладить работу еще не сумеют…