— Даже побольше. Вот таким шрифтам больше ста лет. А раньше еще на досках сплошняком всю страницу резали. Но это долго и дорого.

— Да я разные видел книги, — сказал Курбский. — Сам собрал немало. Недаром Вышенский меня за Аристотеля ругает: зачем, мол, поганские книги на русский переводишь? Заехал бы как-нибудь ко мне поглядеть… Послушай, Иван, а ты бы взялся напечатать историю Великого князя Московского?

— Сейчас у меня в голове «Азбука» и Библия. А там посмотрим, что князь Константин скажет.

— Боишься ответить… Понимаю тебя. Хоть и на щедрых, но на чужих хлебах. Во Львове смелее был. В послесловии к «Апостолу», с одной стороны, царя Ивана похвалил, с другой — фразу из эпистолии[20] беглого князя Курбского к тому же Ивану напечатал. Вот уж плешивый удивлялся, читая! Не мог, наверное, понять, где черное, а где белое. Буквы в глазах прыгали… Подожди, Иван. Вытри руки, сними фартук. Сядь рядом со мной.

Все еще красив был князь Курбский. Вот уже седой, а все еще хорош собой.

Давно, в Москве, Федоров думал, что надо бы вырезать на меди портрет князя. Конечно, после того, как он вернется победителем с Ливонской войны. И даже делал наброски к будущему портрету. Но самому все не нравилось. Рвал лист за листом. Каким был тогда Курбский? Весь в дне завтрашнем. Устремленный вперед. Как стрела на дуге лука. Сейчас заноет тетива, а стрела со свистом помчится ввысь, пронизывая облака и пугая птиц.

Но с Ливонской войны воевода Курбский не вернулся. Царь учредил Опричный двор. И хотя он еще обращался к народу, говорил, что борется с боярами во имя народа и для его блага, кровью залита была Русь. Портрет Курбского так и не родился.

— Вот что меня тревожит, Иван, — говорил князь. — Умрем мы с тобой, умрут и другие. И плешивый когда-нибудь помрет. Может, отравят, хоть он и бережется. А может, в одном из своих припадков[21] задохнется в кровавой пене. Ненавижу я его. И другой смерти ему не желаю… Но потом, поздней, придут другие люди — наши потомки. Станут всех нас судить. Как судили мы деяния Цезаря и Брута, Владимира Великого и султана Сулеймана. Иначе не бывает. Внуки всегда вызывают на свой собственный суд души дедов. Вот и мы с плешивым это чувствуем. Потому я эпистолии свои пишу. Не думаю же, что он вдруг все поймет, ляжет спать и наутро проснется агнцем белым. Бешеная собака бешеной собакой и останется. Ведь для внуков я пишу. Чтобы не быть на их суде бессловесной тенью. Но и плешивый не молчит! И он об этом суде помнит! На каждое мое слово двумя отвечает. Что же нам теперь — кто громче да кто больше скажет? Разберутся ли внуки, если мы сами разобраться не можем?

Был Курбский стрелой, вложенной в лук. Готов был вознестись высоко, к облакам. Но жизнь сломалась, не удалась. И на пороге старость…

— Что скажут они обо мне, Иван? Осудят? Простят? А о плешивом? Неужто памятники в его честь воздвигнут?

— Кто знает! — сказал Федоров. — Они будут судить по-своему. Ты с войском к врагу ушел. Такое не прощают.

— Отложился я! — крикнул Курбский. — Отложился, а не ушел. Сколько князей откладывалось и еще отложится! Это право мое от деда и прадеда. Я князь, а не смерд. И плешивый мне не господь бог и не хозяин. Равны мы с плешивым. И перед богом и перед внуками. Ни языка, ни веры своей я не предавал. И народ свой, как плешивый, не мучил и не истязал… Неужто найдутся такие, что осудят меня?

— Помянут тебе уход с войском, князь Андрей! От этого не уйти!

— А недругу моему? Одни розы без проклятий?

— Не думаю. Розы — вряд ли. Но вот в чем загадка, князь Андрей: державу свою он все же укрепил. Не от великого ума и мудрости. Сначала советники были хорошие. Затем, испугавшись за себя самого, принялся молотить направо и налево, не разбирая, где враги, а где друзья. И в Новгороде шестьдесят тысяч народу положил. К несчастью, это тоже правда. Нет, розы — вряд ли.

— А ведь мы с тобой старики, Иван! — ни с того ни с сего сказал Курбский, потеряв вдруг интерес к разговору. — Ты раньше щеголем был… Другим тебя помню. Да и я уже не тот. Совсем не тот…

Курбский поднялся, сказал: «Оставайся с богом!» — и начал спускаться по крутой лестнице. Потом вдруг задержался, поднял голову.

— Король Стефан в войско зовет. Быть еще одной войне. Наверное, последней. Кто кого… Послушай, Иван, а царевич Дмитрий, которого нянька в Шексну уронила… Вот ежели бы он выжил… Пустое? Допустим. Но отчего нам не поискать царевича здесь, среди своих, среди московских? Кто докажет, что он не настоящий? Мало ли за последние годы княжат да бояр в Литву перебежало! Из них можно было бы и выбрать. Вернулись бы в Москву с честью… Ладно… Успехов тебе!

Федоров глядел из окна вслед князю Андрею. Тяжело и грузно шел тот с горы. Чувствовалось, что каждый шаг стоит ему труда. И не верилось, что это тот же Андрей Михайлович Курбский — красавец воевода, любимец царя, человек, у которого были задатки для того, чтобы стать самим Цезарем, а если не Цезарем, то тираноборцем Брутом, который в сознании потомков был так же велик, как и сам Цезарь. Но он не стал ни тем ни другим.

Где его настигнет смерть? В походе на Москву? Тогда, может быть, хоть зароют в родной земле, где-нибудь на берегу тихой, прохладной реки… И превратится Андрей Курбский в шумящий и вздыхающий на ветру камыш. Так неужели же это все, что можно сейчас пожелать гордому князю?

Разве есть у князя тьмы свет?

Время от времени налетал ветер. Тугой, хоть кулаком в него стучи. Он приносил с собой звон колоколов острожских церквей, тревогу и сухую, холодную пыль.

На батареях было тихо. Пушкари давно забили заряды, ядра, дробь. Оставалось молча ждать. И это было самым трудным.

— В восьмой войне участвую, а такого еще не видывал, — жаловался князю Острожскому вывезенный из Семиградья главный пушкарь Лупол. — Пушки для того и делают, чтобы стрелять по цели, а этот хочет бить по пустому полю!

— Делай, как тебе велено! — хмуро бросил Острожский и отъехал к лесу, где стоял резервный полк.

— Доведет нас этот до беды.

«Этот» — печатник Иван. Неделю назад князь призвал его в замок:

— Татары перешли Днепр. Идут на нас.

И опять эти спокойные серые глаза, которые казались князю слишком дерзкими, а взгляд их слишком прямым.

— Вместе с нами в поле выйдешь?

— Раз надо, выйду.

— Тебе пищаль доверить? Или топор?

— Как решишь, княже.

— Похвальное послушание. И на том хватит лукавства. Поставишь пушки так, как под Казанью стояли. А то и получше. Не мне тебя учить. Твои чертежи были у русских воевод в Ливонии. Чтоб и сейчас все было не хуже. Все понятно?

— Да, понятно, — сказал печатник. — Постараюсь сделать.

Позднее Константин потребовал, чтобы Федоров показал ему план расположения батарей. Тыча коротким пальцем в бумагу, он спрашивал:

— Это что?.. А это?.. А это?..

Федоров показывал, объяснял: артиллерия редко приносит абсолютный успех в войнах только потому, что стрельбу приходится вести бессистемно. У противника много времени, чтобы после залпа, пусть даже точного, прийти в себя, перестроить ряды. Если же сделать огонь методичным и вести его по системе, непривычной для противника, успех будет большим. Батареи второй линии дадут залп не по самой татарской коннице, а с недолетом. Цель — сбить строй, заставить коней шарахнуться. А через минуту — залп батарей первой линии. Пушки должны быть заранее пристреляны по ориентирам на поле.

— Я ничего не понял, — сказал князь. — Авось и татары не поймут. Но смотри, если из твоих фантазий ничего не выйдет, до божьего суда я устрою свой… Впрочем, давай-ка подумаем над всем этим еще раз. Где, ты говоришь, должны стоять пушки?..

Когда в день битвы, с утра, батареи пристреливали по ориентирам на поле, князь стоял на холме, вдали от всех. Он глядел вперед, туда, где ядра вспарывали мерзлую землю. Внимательно, как ученик в книгу. Но после окончания пристрелки ничего не сказал. Федоров понял: идея одобрена. Но вся ответственность за битву лежит все же на нем. В случае неудачи князь не пощадит.

вернуться

20

Эпистолия — послание.

вернуться

21

По некоторым сведениям Иван Грозный страдал падучей болезнью — эпилепсией.