Теперь она уже сама была не рада, что свернула на это поле. Дети морщились, болезненно прижимали руки к животу, сутулились, она словно ощущала своей болью, как болит у каждого живот, как лежит там кусковым нетающим сахаром брюква.

8

Как он кричал, её маленький, как он кричал на всё поле, на весь белый свет! Но она уж не расстёгивала блузку, не прикладывала его твёрдый от крика, рыбий рот к груди, потому что пропало молоко, и она не знала, выживет ли сама, выживет ли её грудное дитя, лишь просила, чтобы дорога скорее привела на хутор Кольцов, а там будет видно. Только беженка чувствовала каким-то провидением, как и тогда, на барановичском вокзале, что с каждым шагом ей будет жить всё труднее, и она с увядшим, восковым лицом брела да поглядывала скорбно на дорогу и немного ввысь, где взмывал, с одного воздушного холма на другой, аист с висящими, словно ранеными ногами.

И когда разделилась дорога перед зелёным островом верб, когда проглянула сквозь тусклую зелень серая хата хутора Кольцова, беженка приспешила шаг и вдруг ощутила, что стало ей легче, что отцепились от подола колючки, и, обернувшись, увидела обоих мальчиков лежащими в пыли; они лежали животами вниз и виновато смотрели на неё, а беженка смотрела на них, и они не хныкали, а она знала, что они уже не смогут идти, что надо нести или их, или грудного, что надо решиться же наконец — господи, она должна выбирать, выбирать!

Из тёмных сенец, пахнущих землёю и яблоками, она шагнула в хату, увидела остывшую, синеватую, как крутые яйца, картошку на столе, которую боязно есть, и горбуху хлеба, на которую страшно смотреть, и рассыпчатую соль, от которой сразу стало сладко во рту, — увидела всё это с закружившейся головой, и вдруг повеселела, как на пиру, и шагнула на самую середину хаты, и, стоя на белых, словно полозья, половицах, оглядела окна, стены с фотографиями людей, которые тоже следили за едой, потом заглянула на печь, а там уже выбралась из-под рядна старуха с закутанной головой и опустила с печи бурые ноги. Мгновение они обе смотрели одна на другую, и глаза у старухи были добрые, серые, светящиеся, пергаментное лицо было спокойным, как на иконе, и беженка подумала, что она со своим исстрадавшимся ликом тоже может представиться старухе сошедшей с божницы, только не было ни в каких преданиях большей страдалицы, чем она, беженка.

И, догадываясь, что вот сейчас разомкнёт старуха коричневые губы и позовёт всех на хлеб-соль, беженка спросила сухим ртом:

— Бабушка, есть корова?

— Е, как же. Е коровка. Е.

И тогда она подошла к печи, протянула на руках грудного, старуха подхватила шероховатыми ладонями.

— Бабушка, родненькая, перегорело у меня молоко, покормите два дня, у вас коровка, а я бегу в Кривск, мне ещё два дня бежать, а через два дня вернусь, заберу, только вы берегите, родненькая, умоляю вас, а теперь больше не спрашивайте, ничего не спрашивайте, я тут скоро буду! — И всё это беженка высказала одним дыханием, чтобы не захлебнуться слезами и чтоб старуха не успела соскочить с печи.

— Молодица, одумайся! Молодица! — прижав грудного к себе, крикнула старуха, близко глянула на младенца, прижала снова и подалась всей спиной назад, со страхом и гневливо глядя на беженку, будто беженка сейчас отняла самое святое у себя, у неё, у старухи, у всех матерей.

А беженка уже вытолкала детей в сенцы, и только девочка отступала, отступала к столу, на котором лежала картошка, и хлеб, и соль, отступала, пока не стукнулась головой о тёмный край стола, а как только остановилась, выдохнула, заикнувшись:

— Бес-стыжая!

И укрыла лицо в ладошках.

Мать стремительно увлекла её за собой, но девочка выдернула свою руку из её руки и побежала по дороге, а беженка усадила старшего на спину, младшего подхватила на руки, побежала, побежала следом за девочкой, и девочка кричала одно и то же слово, и это слово било беженку в лицо:

— Бесстыжая, бесстыжая, бесстыжая!

И каждый раз, когда это слово настигало женщину, ей казалось, что перед её глазами разбивается стекло и ничего вдруг не видать.

9

Девочка уже не повторяла своё слово, пылила по дороге впереди, но беженка слышала это слово с каждым шагом, с каждым стуком сердца. Брела, брела она в потоке пыли, поднимаемой девочкой, и ей легче было смотреть вниз, чем на своих детей. Несколько раз ей чудился крик младенца, она прижимала к груди младшего мальчика, которого несла на руках, потом спохватывалась, слегка закидывала голову назад, ручонки старшего мальчика давили ей на шею, не давали плакать, а она плакала, слёзы падали в пыль, и пыль поглощала скупой дождь.

Кто знает, сколько бы она ещё шла незрячею, если бы где-то близко, над головой, не расслышала какой-то шорох, словно бежали под ветром паруса, и какое-то деревянное потрескивание, поскрипывание, словно ехала телега. Не бежали паруса, не ехала телега — стояла при дороге мельница, и великанские тёмные крылья её кружили от земли к небу, от земли к небу. Ветряк работал, а кругом полегли неубранные хлеба, и ветряк всхлипывал, скрежетал своими внутренними жилами, просил корму, а корма не было, но он остановиться не мог, продолжал своё пустое вращение — а может, не пустое, потому что бежёнке вдруг показалось, что ветряк загораживает им дорогу, мостит ветряное препятствие на их пути. И ни девочка, ни беженка с детьми не ступили больше и шага, стояли с закинутыми головами, глядели на старые крылья, на пирамиду ветряка, и ветер шевелил их светлые волосы.

А когда беженка обернулась, шорох крыльев за спиной стал ещё слышнее и как бы наполнил её уверенностью, и беженка без робости глянула в полёгшие ржи, в следы на дороге, и земля, на которую она глянула, словно бы её заставила пойти по неровным своим следам.

И она пошла обратно к хутору Кольцов, а девочка побежала впереди, и девочка оглядывалась, всё ещё строго посматривая на неё, а беженка словно говорила ей и остальным: «Что же я наделала, дети, простите меня, дети! Мы на своей земле, и надо сопротивляться. Мы будем сопротивляться, сопротивляться! Это наше всё кругом, и некуда нам бежать, нет у нас другой родины. Надо сопротивляться! Простите меня, дети…»

Теперь она стремилась прежней дорогой и не удивилась бы, если бы снова и ярко поразил своими картинами пройденный путь страха: и как гневливо крикнула на неё старуха, которой она положила на шершавые ладони своего младенца, и как вошли они в ночную, переполненную солдатским храпом хату, и как поднялся и вновь переломился складной немец, и как близки были злобные глаза овчарки, и как на станции Сухиничи ей вдруг послышалась немецкая речь, которую она поняла по-русски, и как надо было искать ночлег где на день, где на неделю, и как горел университет в Минске, и как выстрельнул на ходу из горящего вагона дымящийся детский ботинок с красными шнурками, и как заплескалось в последнюю минуту в мужниных глазах отчаяние. Но она знала, что эти страхи будут уже не столь страшны, потому что пережиты и потому что впереди ждут самые страшные страхи. Просто в эту минуту она себе положила упорствовать и сопротивляться, чтобы страхи не принижали и чтобы выйти из испытаний человеком.

Уже твёрже был её взгляд и крепче сердце. И в будущем ей, как и мужу, поможет переносить любые невзгоды та сила духа, которую обрели они на военных дорогах, среди полей, на виду у этих ветряков и хат.

10

И вот бежала она, и в эти же дни полями Украины выходил из окружения её муж, и, когда она стремилась на родину мужа, муж тоже шёл на свою родину, и становились они ближе, ближе друг к другу.

Он придёт не один, с ним будут пять или семь бойцов — маленький летучий отряд, карающий немцев по ночам на всём пути в белорусские леса. Их выстрелы создадут у немцев миф о ночных дьяволах, отчаявшихся смертниках в тылу немецкой армии, а дьяволы выйдут наконец лесами и болотами на родину мужа, где он знает людей, где знают его и где сразу соберутся вокруг бойцов сотни мстителей. И семья его будет жить пока в классе пустующей сельской школы, а сам он — в семье мстителей, храбрых мстителей, и газета партизанского соединения будет называться «Мститель», и муж будет редактировать её, таскать на плечах через топи, по колени в воде, тюки свежих оттисков, где всюду выделяется заглавная буква «А»: «Смерть фАшистским зАхвАтчикАм», «БрАтья-рАзведчики», «РАзгром немецкого гАрнизонА»… А потом, когда старший мальчик уведёт их от погибели, когда доберутся они до партизанских землянок, когда станет она выхаживать раненых, варить им лесной щавель, латать рвущуюся одежду, — тогда поймёт она, что сбережёт, сбережёт свою семью в этой боевой семье.