Он налил себе, выпил, глазами предложил Лёве. Тот поддержал, приняв ещё полтишок. Темницкий присел рядом, доверительно, по-дружески пристроил руку на алабинское колено, предварительно хлопнув по нему два раза, и продолжил разбирать тему по кусочкам:

— Спросишь, а наши чего же, культурный слой?

— Не спрошу, — хмыкнул Алабин, — прекрасно знаю, кто из них, что и в связи с чем сказал. Да и комментарии регулярно читаю, меня студенты что ни день с этим донимают. Говорят, мол, что за хрень такая, Лев Арсеньич, что за дикарство? Даже примату в зоопарке и то ясно, что нужно возвращать. Что реституция эта, как её ни назови, хоть двусторонняя, хоть односторонняя, хоть субституция, а хотя бы и компенсаторная, — это же дело благородное и гуманное. Богоугодное. Просто оно требует внимательного подхода, изучения и взвешивания каждой позиции. И вперёд!

— Вот именно, взвешивания! — воскликнул, соглашаясь, Темницкий, явно довольный тем, как складывается разговор. — А депутаты эти замороченные вконец запутались, с тем и с другим законом обосрались, а нам теперь говорят, разгребайте, но при этом чтобы ничего никуда не делось. А Конституционный суд, вместо того чтобы в это дело нормально въехать и всех развести, пыжится только и уже собственного дыма в дело напускает. Говорит, нужно ещё посмотреть, что там и как с добросовестным приобретательством. — Он выдохнул, и, чуть прижав эмоциональный градус, пояснил: — Это я о собрании Венигса толкую, отлично тебе известном. Немцы вежливо орут, наше, мол, отдайте. Голландцы — то же самое, но только им уже требуют вернуть, как теми же самыми немцами отграбленное и внаглую увезённое. А тетя фон Мотя какая-нибудь, фрау Гитлер Капут, скажет, погодите вы все, не музейное это вообще, а лично моей семье принадлежащее, и часть этого самого собрания они вывозили, когда дедушку моего убивали и прислугу в очередь насиловали. А кто они — не знает, хоть по новой пытай, история про это умалчивает. А там, если не забыл, триста графических работ, и сплошь имена, величайшие из великих, все мировые бренды там же: Брейгель, Тинторетто, Веронезе, Босх, Рембрандт, Дюрер, Сольбейн, Ван Дейк, Гварди, Тьеполо, Кранах Старший, Рафаэль, Фрагонар, Ватто!

Темницкий как по писаному перечислял звучные имена, чуть прикрыв глаза и немного задрав голову в сторону лепного потолка. Было заметно, как, переживая вместе с ним, перемещается снизу вверх и обратно его острый кадык и как в невольном трепете подрагивают кончики его длинных пальцев. Зрелище это Лёве нравилось больше, нежели настораживало, и по вновь открывшимся обстоятельствам он плеснул обоим.

— Да что там они все! — снова воскликнул Евгений Романович, закончив оглашение шорт-листа знаменитостей. — Леонардо! Сам божественный Леонардо в списке, ты понял? И только наша часть, по предварительным оценкам, — до полумиллиарда. Не в рублях, разумеется.

— До полутора, — деликатно поправил его Лёва, — я с этим, Жень, неплохо знаком, в теме, как говорится. Кстати, там ещё Рубенс имеется. И Гойя.

И оба они, не сговариваясь, дёрнули снова, отмечая ещё один отрадный факт из жизни виртуальных народных достояний.

— Вот именно! — с энтузиазмом подхватил Темницкий. — Правда, это как считать и кому, но в любом случае конфликт интересов налицо. И наш собственный, межведомственный, и тот, что извне, да ещё с участием третьих претендентов. — Он почесал в затылке и протянул: — Ну и наро-о-од, если уж на то пошло, а только вот спросить об этом никто не удосужился, сам-то он что обо всём этом думает, народ наш многострадальный. Хоть общественные слушания открывай.

— Я ведь его практически наизусть знаю, собрание Венигса, — отозвался Алабин, — по крайней мере в том объёме, что нами в девяносто пятом выставлялся. Только не уверен, где оно сегодня. Знаю, какое-то время в Эрмитаже хранилось, потом вроде бы его снова…

— Да у нас оно, Лёв, у нас, все там же, у бабушки, в запаснике. О нём, собственно, и речь. — Темницкий резко оторвался от кресла и неожиданно весело уставился на Алабина. И тут же оглоушил предложением, сделанным, как тому показалось, излишне игриво: — Ну что, старина, готов?

Алабин разлил последнее и задумчиво, ни с того ни с сего спросил вдруг, просто так, чтобы не забыть:

— Жень, а почему тебя кое-кто из наших называет Евро? Это в каком смысле?

Тот хмыкнул и отбился:

— А тебя почему — Алабян?

Лёва открыл было рот, оправдываться и защищаться, но тот не дал, театральным выбросом руки отменив свой же вопрос. А насчёт себя равнодушно пояснил:

— А-а, не обращай внимания, я уже привык, не реагирую. Началось-то с шутки, сам и дурканул когда-то. Моя же дурная аббревиатура — Ев-гений Ро-маныч, вот и сократилось до «Евро». Даже вон матрона иногда за глаза стебётся, хоть и не подумаешь про неё, про драгоценность нашу антикварную.

Они махнули по последней, после чего Темницкий утёр рот салфеткой и уточнил:

— Слушай, Лёва, это ведь она наказала мне зазвать тебя в госкомиссию по реституции. Приглашённым экспертом с правом совещательного голоса. Смотри — я там официальный зампред, второй после министра культуры, хотя и не служу у них теперь. Ну, я им там вполне доходчиво объяснил, что нужно музейный интерес блюсти, он же народный, объективно, кому, как не бабушке? Ну а она вместо себя меня двинула — говорит: «Темницкий, сил моих больше нет никаких, но только ты никому, гут?»

— Я — никому?

— Да нет же, — не вполне уже трезво отмахнулся Женя, — я! Не то мне капут, и, покамест не откинет бабушка корону, буду я снова в Третьяковке отказные штампики вколачивать на фотках девять на двенадцать — как говорится, «und nur der Wind trägt seine Asche…». «И только ветер прах его несёт…» Если не в курсе — это из Шиллера, не напрягайся.

— А с остальными чего?

— Ну, тут всё как всегда. Председателем — министр. Я, как сказал, — первый зам и второе лицо. Потом секретариат и просто члены, все с равными правами: кто из начальников отделов департамента, кто со стороны, ну а кто просто великий, и всё, типа совесть нации. Грубо говоря, Осип Кобзик какой-нибудь, или если, допустим, от правильно мыслящих брать, то всё тот же Гавриил Дранин. Остальные в основном от разных минкультовских должностей. Всего двенадцать персон, чисто апостолы. Ну и ты, от науки, как эксперт ультракласса, сотбисовский кадр к тому же, разве что с отечественным голосом. — Он покачал головой и насупил брови игривым домиком. — Бабушка сказала, если проколюсь, не втяну тебя в это дело, то, считай, пропал. Любит она тебя, примадонна наша. Говорит, великим этим не доверяю, Сарафьянову и Карминскому, — предадут они народ, не одолеют либерализма своего треклятого, излишний гуманизм проявят, как всегда, а дальше пошло-поехало, и с не известным никому концом. А этот, говорит, Алабян, хоть и нарцисс, и провокатор, но зато, ясное дело, свой, понятный — больно уж любит себя в искусстве, а не искусство в себе. Да и лишнего врагу не отдаст, грудью на защиту встанет, не даст недооценить ни одну из работ собрания Венигса.

— Что, так прямо и сказала? — недоверчиво покачал головой Алабин, нахмурясь.

Нетрезвость зримо улетучивалась, мягкость торфяного дыма во рту резко сменилась на привычный выхлоп контрафактной шотландской самогонки.

— Ну да, — пожал плечами Темницкий, — а ты что думаешь, раз ты такой талант-самородок, то и врагов у тебя нету? — Он слегка изогнулся корпусом, приблизился к Льву Арсеньевичу и, понизив голос, вышепнул в направлении алабинского уха: — Она у нас как Черчилль, Лёва, ей войны никакие не нужны, ей подавай территории. И чтоб навсегда. А кто не с ней, тот, стало быть, против всего народа целиком. Так что сразу скажу тебе, совещательный ты наш член, чтоб в курсе дела был: она за то, чтобы никому, ничего и никогда. Ни немцам, ни голландцам, ни запасникам, какие не её. С Эрмитажем вон, сам знаешь, война непроходящая, а всё из-за бабушкиной неуступчивости. — Он промокнул салфеткой лоб и кивнул куда-то в заоконную даль. — Говорю ж тебе — ни грамма в рот, ни сантиметра… туда.