Как бы то ни было, мы – господа положения, вычисляющие вес планет, производящие анализ химического состава солнца, к звездам воспаряющие богоискатели, вооруженные мудростью всех веков, – и все же, столкнувшись с неумолимой действительностью, мы превратились в стаю диких зверей, воющих по-звериному, убивающих по-звериному и по-звериному дерущихся из-за еды и питья, из-за воздуха для наших легких, из-за сухого места над морской пучиной, из-за целости наших шкур. И над этим зверинцем стоим мы с Маргарэт, с подчиненными нам слугами-азиатами за нашей спиной. Все мы собаки, сказать по правде. Но мы – собаки высшей породы. Мы, светлокожие, по наследству, доставшемуся нам от наших властелинов-предков, всегда останемся на высоких местах, собаками высшей породы, повелевающими всеми другими собаками. О, тут богатый материал для размышлений философа, плывущего на грузовом судне во время мятежа в тысяча девятьсот тринадцатом году!

Генри – четырнадцатый по счету из числа тех из нас, кому было суждено распасться на составные части в соленой морской глубине. И в тот же день он был отомщен, ибо за ним последовали двое из числа мятежников. Буфетчик обратил мое внимание на то, что происходило на баке. В своем волнении он даже забылся до того, что тронул меня за плечо, глядя горящими глазами на людей, спускавших за борт два трупа. С мешками угля в ногах, они погрузились в воду так быстро, что мы не успели их опознать.

– Наверно, их убили в драке, – сказал я. – Это хорошо, что они начали драться.

Но старик-китаец только усмехнулся и покачал головой.

– Вы значит, думаете, что дело тут, было не в драке? – спросил я.

– Не в драке – нет. Они поели мяса альбатросов, а альбатросы ели нашу свинину. Вот и умерло двое, а сколько их там еще заболело! Будь я проклят, но я очень рад.

Я думаю, он верно угадал. В то время, когда я приманивал птиц, мятежники ловили их и, наверное, поймали несколько таких, которые ели отравленную свинину.

Обоих отравившихся людей спустили в море вчера. И со вчерашнего дня мы стали проверять, кто остался. На баке не показывались только двое – долговязый, развинченный Боб и, на мое горе, мой любимец Фавн. Такая уж видно мне судьба – стать убийцей бедного страдальца Фавна, всегда готового исполнять приказания, всегда и всем старавшегося угодить. Право, это насмешка судьбы. Почему бы не оказаться этими двумя мертвецами Чарльзу Дэвису и греку Тони? Или Берту Райну и Киду Твисту? Или Бомбини и Энди Фэю? Я знаю, что я чувствовал бы себя лучше, будь на месте Фавна Исаак Шанц, или Артур Дикон, или Нанси, или Сендри Байерс, или Коротышка, или Ларри.

Буфетчик только что преподал мне почтительный совет:

– В следующий раз, когда нам придется спускать кого-нибудь за борт, лучше будет употребить на это какой-нибудь железный лом вместо угля.

– А что – у нас кончается уголь? – спросил я.

Он молча кивнул головой.

Мы тратим много угля на стряпню, и когда выйдет весь наш запас угля, придется разобрать одну из переборок в трюме и доставать уголь из груза.

ГЛАВА XLIX

Положение обостряется. Птиц больше нет, и мятежники голодают. Вчера я говорил с Бертом Райном. Сегодня мы опять говорили по душам, и, я уверен, он никогда не забудет тех немногих прочувствованных слов, которые я ему сказал.

Началось с того, что вчера вечером в пять часов я услышал его голос, доносившийся из-за решетки вентилятора. Став за угол командной рубки, вне его выстрелов, я заговорил с ним в таком тоне:

– Ну что, голодаете? А не хотите ли знать, что будет сегодня у нас на обед? Я только что был внизу и видел, что там готовят. Слушайте же, что у нас будет: во-первых, гренки с икрой, затем бульон, соус из омаров, бараньи котлеты с французским горошком – знаете, такой сладкий горошек, который тает во рту, – потом калифорнийская спаржа с сабайоном. Ах да, забыл: еще жареный картофель, холодная свинина и бобы. А на сладкое – пирог с абрикосами, и наконец кофе, настоящий кофе. Что, ведь недурно? Вы теперь, чего доброго, затоскуете? Пожалуй, будете вспоминать те разнообразные завтраки, какими угощают в бесчисленных ресторанах нашего доброго старого Нью-Йорка.

Я сказал ему сущую правду. Описанный мною обед (приготовленный, конечно, из консервов) был именно тот обед, какой ожидал нас сегодня.

– Довольно болтать, – огрызнулся он. – Я хочу говорить с вами о деле.

– Ну, так выпаливайте, в чем ваше дело, – грубо сказал я. – Но прежде скажите, когда вы и вся ваша подлая шайка намерены приняться за работу.

– Будет вам мочалку жевать, – оборвал он меня. – Лучше послушайте, что я вам скажу. Теперь вы у меня в руках. Верьте – не верьте, но это сущая правда. Я не хочу ее скрывать и говорю вам прямо: вы в моей власти. Я не скажу, как я этого добился, но знайте: мы можем раздавить вас, как червей. Когда я сделаю то, что задумал, вам будет крышка.

– Что будет с нами – еще неизвестно, а вот что вам жариться в аду, так это верно, – проговорил я со смехом, хоть и не воображал в ту минуту, какие адские муки ожидают его в ближайшем будущем.

– К черту ад, я его не боюсь, – сказал он. – А вам все-таки скоро капут. Я хотел предупредить вас об этом – только и всего.

– Я старый воробей, и меня не так-то легко околпачить, – засмеялся я. – Вы говорите, что нам скоро капут? Так извините, приятель, я вам не поверю, пока вы не докажете этого на деле.

И, разговаривая с этим человеком в таком духе, я думал о том, как легко я подбирал слова и фразы из собственного его лексикона, чтобы он мог меня понимать. Положение было самое скотское. Уже шестнадцать человек из нашего состава отправились на тот свет, и выражения, которые я позволял себе употреблять в этом разговоре, были скотские выражения. Не мог я не сокрушаться и о своем человеческом достоинстве. Разговаривая с этим типичным продуктом нью-йоркских трущоб, я должен был сказать «прости» мечтам утопистов, видениям поэтов и царственным мыслям всех царственных мыслителей. С таким субъектом можно было говорить только об элементарных вещах, о пище и питье, о жизни и смерти, и только зверскими, жестокими словами.

– Я предлагаю вам на выбор, – продолжал он, – остаться в живых или полететь в тартарары. Сдавайтесь, и мы вас пальцем не тронем – ни одного из вас.

– А если мы не сдадимся? Что тогда?

– Тогда вы пожалеете, что родились на свет. Одна голова, говорят, не бедна. Но вы не один, при вас еще есть девушка, для которой вы не чужой. Не мешало бы вам хоть о ней подумать. Вы не дурак и понимаете, к чему я гну.

О да, я понял. И почему-то в моем мозгу пронеслось все то, что я читал и слышал об осаде иностранных посольств в Пекине и о том, какие планы были у белых относительно их женщин на тот случай, если бы орды желтокожих прорвались сквозь последние линии обороны. Понял и старик буфетчик. Я видел, как злобно сверкнули его черные раскосые глазки в их узких щелках. Он понял, на что намекал этот скот.

– Ну что, смекнули, что я хотел сказать? – повторил Берт Райн.

И я узнал гнев, – не тот безудержный гнев, когда человек весь горит, теряет голову и через минуту остывает, – а злой, холодный гнев. Передо мною пронеслось видение: я видел моих предков, сидящих на высоких местах, веками господствовавших во всех землях, на всех морях. Я видел их, и наших женщин с ними, изнемогающих в неравной борьбе, обманутых в своих надеждах, засевших в неприступных крепостях, притаившихся в дремучих лесах, вырезанных до последнего человека на палубах кораблей. И всегда мы господствовали, и наши женщины господствовали вместе с нами. Жили мы или умирали, с нами жили или умирали и наши женщины; но, живые, мы всегда повелевали. Да, то было царственное видение. И, ослепленный его пурпурным сиянием, я осознал его этику – продукт веков, ее создавших. То был священный завет потомкам, долг, унаследованный нами от предков.

И пламя моего гнева начало остывать. Ведь это был не животный, красный гнев, – это был гнев интеллектуальный. Он был основан на здравом суждении и на уроках истории. Это была, философия поступков сильных и гордость сильных своей силой. Вот когда я, наконец, понял Ницше. И я оценил значение книг, отношение высокого мышления к высоким поступкам, переход полунощных мыслей в действие у человека в моем положении, занимающего высокое место на юте грузового судна в девятьсот тринадцатом году, с моей женщиной возле меня, с моими предками за мной, с моими косоглазыми слугами подо мной, и со скотами у меня под пятой. Я чувствовал себя владыкой. Я понял все значение верховной власти.