Мыс Раманон - img_13.png

Прошли годы. Фифли одряхлел, почти ослеп, шерстка сделалась редкой и седой. На пеньке теперь все долгие дни неподвижно сидел маленький зверек-упырь, мутными глаз­ками озирал леса, прислушивался. Он мало спал, брезгливо и скупо ел. Он прогнал зайчих, приказал замолчать розо­вым птицам, пожелал усилить охрану — четыре волка с че­тырех сторон оберегали его, — и медведь только по вызову приближался к пеньку. Он любил покой, мертвую тишину. И если где-нибудь в рощах раздавался хищный рык или вопли мирных обитателей, Фифли не тревожился: ему давно внушили, что все жители его владений, от мала до велика, по примеру Владыки питаются плодами растений, кореньями, травой.

Однажды ночью, когда Фифли дремал на пеньке, а вол­ки, проголодавшись, все разом ушли подкрепиться свежей добычей, на поляну у старого дерева забрела лиса. Она была из дальних, чужих краев, тощая. Увидев жирного дремлю­щего зверька, лиса схватила его, размяла в зубах и на ходу проглотила.

Утром волки доложили медведю, что исчез великий Фифли, склонив при этом седые повинные головы. Старый медведь помолчал, озираясь вокруг, сказал одно слово:

— Чудеса!

Сидевшая на дереве сорока вспорхнула, закричала:

— В небеса! В небеса вознесся Владыка! — и полетела над долиной.

— В небеса? — удивились волки.

— В небеса,— подтвердил, подумав, медведь. — Сорока видела.

И Фифли сделался богом. До сих нор звери веруют в него, молятся ему, ждут его пришествия для справедливо­го Страшного суда.

СКАЗКА ПРО ЧОКУ

Болото было большое, и лягушки жили в нем хорошо. Хватало тины, воды, зарослей осо­ки. Цвели здесь кувшинки и много водилось всякой жив­ности: комаров, мошек, личинок. По утрам лягушки долго спали от сытости, зато к вечеру, когда согревалась вода и над болотом скапливался пахучий туман, квакали и скри­пели на самые разные голоса, чтобы выказать свое полное довольство жизнью, оповестить все сущее на земле, как им прекрасно в большом, зеленом болоте.

Квакал и молодой лягушонок но имени Чока. Прозвали его так за то, что он, открывая рот, очень красиво причоки­вал. Это нравилось всем, и Чоку считали талантливым. Были у него и другие достоинства: он отлично прыгал, на целый час заныривал в тину, имел на спине два золоти­стых пятнышка, что и вовсе считалось необыкновенным.

— Какой кррасавец! — скрипели старые лягушки, жмуря желтые ослепшие глазки. — Каких головастиков нар-родит !

Чока слушал их, и ему становилось обидно: «Как они глупы! Всю жизнь киснут в этом болоте и думают о каких-то головастиках!..» Он выползал на широкий лист кувшинки, надолго задумывался. Грело солнце, звенели комары, душ­но парило болото и тонко пах белый цветок кувшинки. Было смутно, сонно, влажно вокруг. Чока щурился, вглядываясь в древние деревья на опушке леса, они казались мутно-зелеными и тоже туманными: Чока хорошо видел только то, что было рядом с ним, даже края болота ему мерещились, как во сне. Но все равно он упрямо глядел на опушку, в темные провалы между деревьями, а когда под­нимал голову, глох и слеп от сияющей бездны неба. Он уставал сидеть на листе кувшинки, у него высыхала ко­жа — от этого поднимался в теле необыкновенный жар, — однако он не позволял себе нырнуть в воду: еще рано, еще мало собралось вокруг обеспокоенных сородичей, гада­ющих: «О чем так глубоко задумался Чока?..»

Лягушата и лягушечки больше взрослых пялили глаза на Чоку, открывали ротики и пробовали часто и трудно дышать — как это делал Чока. Они очень хотели быть похожими на него, чтобы и их хвалили за какие-нибудь та­ланты, но терпение у них было маленькое, как раз такое, чтобы выждать и слизнуть языком с травинки комара, и трудно дышать они могли совсем недолго.

Приплывали к листу кувшинки старые, утомленные жизнью родители, вежливо просили Чоку хотя бы разок окунуться в воду. Им помогали, горюя, другие многолетние лягушки. Чока никого не видел, и деревья на опушке ужо не казались ему зелеными — они вспыхивали то желтыми, то розовыми мутными пятнами: так тяжело было Чоке, так напекло его солнце. Вокруг листа кувшинки скапливались все жители болота, приплывали даже тритоны с самой окраины. И когда поднимался настоящий гвалт от всеоб­щих восторгов и вздохов, а родители начинали тихо плакать, Чока спрыгивал в воду, уходил глубоко, к самому дну, и лежал там долго, остывая в мягком иле. И это тоже было удивительно, не каждому посильно.

Однажды в очень жаркий день Чока сидел на своем листе кувшинки и сильно грустил. Почему-то медленно со­бирались сородичи, вяло квакали, и Чока стал думать. «Что за жизнь?.. Как скучно, как серо вокруг! Какая вонь из болота! А лягушки?.. Ни одной светлой личности. Болотные обыватели!» Думал Чока долго, мучительно, все больше расстраивая себя.

Собрались сородичи» заквакали. И их голоса показались Чоке противными. «Не могу!» — решил он. Глянув в шумящую толпу, Чока крикнул:

— Уйду!

— Куда, куда? — испугались родители.

— Туда! — сказал Чока, указав лапкой на деревья между которыми смутной темнотой зияли провалы.

— Как! Как! — заквакала толпа.

— Упрыгаю! — совсем рассердился Чока.

Он соскользнул с листа кувшинки, быстро подплыл к краю болота, выбрался на берег. Позади плескалась и ро­котала испуганная толпа. Чока хотел глянуть в последний раз на родное болото, но удержался: «Это слабость, да и ля­гушки подумают еще, что трушу»,— и легко запрыгал к опушке леса.

На траве не обсохла еще с ночи роса, она окатывала Чо­ку, когда он задевал листики, и прыгать было очень прият­но, свежо. Роса напоминала хороший теплый дождик, от которого кожа покрывается нежной прохладной слизью. Чока подпрыгивал все выше и выше, на мгновение видел деревья — уже совсем зеленые,— падал в траву и снова подпрыгивал. Он обезумел от счастья и восторга и хотел только одного: оторваться, полететь над травой, кустами, поднять­ся выше деревьев и увидеть всю землю.

Через лужицу, мимо трухлявого пенька, обогнул куст боярышника. Выше, выше... Уже близко деревья. Какие они огромные! И шумят так, будто хлещет ливень. А что за ними? Что за теми сумерками, за туманом леса? Вдруг — огромное, прекрасное, необитаемое болото. Тина нежней­шая, комарья тучи, жирные личинки... Чока поживет в нем, вернется к сородичам и... Выше, еще выше! Вот бы отор­ваться и полететь...

И Чока оторвался, полетел. Его охватил со всех сторон воздух, от невесомости сперло дыхание, Чока квакнул, изумляясь, и расправил лапки, как крылья. Он летел! Да, он летел!.. Но вдруг его окутала темнота, он уловил запах прелой сырости, и... сильный удар лишил его памяти.

Приходил в себя Чока медленно, так, точно снова из икринки вырастал в головастика, из головастика — в ля­гушонка. А когда вырос, ощутил себя всего, до кончиков лапок,— увидел плесень на старых досках, глинистые стены, размытые дождем, и высоко-высоко клочок неба с жидкими верхушками деревьев.

Чока понял: он свалился в яму. И испугался и заквакал, изо всей силы раздув свое горло. Где-то далеко, чуть ли не в самом небе, отозвались лягушки, и опять стало тихо. Чоке сделалось стыдно: он так некрасиво, испуганно ква­кал (позабыл даже причокнуть), что родня болотная может подумать о нем, будто ему плохо или он жалуется. А ля­гушата и лягушечки смеяться начнут, кувыркаясь в тине. Чока еще пуще раздул свое горло и зачокал, захохотал, подняв голову к дрожавшим на ветру верхушкам деревьев.

«Не надо пугаться, — решил он, — главное — хладно­кровие». У него же, у Чоки, кровь холодная. «Надо поду­мать, прикинуть, взвесить — и выход из ямы найдется».

Вон слегка обвалилась стена, чуть левее свесился кло­чок дерна с кустом крапивы, а рядом к углу ямы, наискось, тянется край замшелой доски. Подняться по ней до кон­ца — и выпрыгнуть.

Чока вскарабкался на доску — сырую, осклизлую, осторожно пополз вверх. Не надо только смотреть в яму, чтобы не свалиться, да и что там интересного, внизу? Чока уставился в белую тучку в небе, и почти совсем спокойно дополз до края доски. Здесь яма была намного шире, гуще виднелись верхушки деревьев, голубее светилось небо. И кромка дёрна совсем близко, только изловчиться и прыг­нуть изо всей силы.