Однажды, когда я лежала в горячечном бреду, до меня донеслись обрывки разговора матери и сестры.
– Почему ты так думаешь? – спросила мама.
– Не знаю, мне так кажется, – ответила сестра.
– Ты считаешь, что Кадзами будет молчать всегда? – истерический голос мамы становился все громче.
– Я так считаю.
У сестры с детства была прекрасная интуиция, и она нередко угадывала самые разные мелочи – кто сейчас звонит, какая будет погода. При этом она была совершенно спокойной, совсем как взрослая.
– Ни в коем случае не говори об этом Кадзами, – испуганно сказала мама.
– Конечно, – сказала сестра.
«Как это – молчать всегда?» – с удивительным безразличием подумала я и попробовала для проверки выдавить из своего пересохшего горла какой-нибудь звук, но даже не захрипела. Я повернула голову так, чтобы пузырь со льдом не загораживал мне вид, и посмотрела в окно. Плыл закат, розовые облака ярусами тянулись на запад.
И вдруг в приступе горячки я на какое-то время перестала понимать происходящее.
То, что отец покинул нас и живет с другой семьей. То, что по вечерам мы с мамой занимаемся английским языком. То, что шел сильный снег и школьный двор стал совершенно белым. То, что по дороге домой я почувствовала температуру и свет уличных фонарей расплывался у меня перед глазами.
«А-а… они говорят о том, что еще случится», – подумала я.
Простуда у меня прошла, но я продолжала молчать. Мама и сестра очень волновались, врач предположил, что это на нервной почве, мама по дороге домой плакала.
Сначала я тоже переживала из-за того, что буду молчать, но потом постепенно успокоилась. В школу я не ходила, днем сидела дома, утром и вечером выходила погулять.
Тот, кто теряет голос, со временем утрачивает язык.
Первые дни я думала совершенно так же, как если бы говорила. Например, если сестра наступала мне на ногу, я думала слово «ой». Если по телевизору показывали знакомое место, я думала так, словно говорила: «Я ведь здесь была…»
Но вскоре из-за того, что я не озвучивала мысли, что-то случилось с моей головой: я стала видеть стоящие за словами цвета.
Когда сестра ласково обращалась ко мне, я улавливала нежно-розовый оттенок. Взгляды и слова матери, объясняющей английский язык, были золотистого цвета. Когда я гладила у дороги кошку, мои ладони воспринимали рыжий цвет.
Эти ощущения убедили меня в том, что слова очень ограничивают восприятие.
Я была еще ребенком и потому лишь интуитивно догадывалась о том, что сказанное или записанное слово означает утрату контроля над ним. Именно тогда я впервые заинтересовалась языком и поняла, что он заключает в себе и мгновение, и вечность.
Вылечилась я совершенно неожиданно.
В тот день шел дождь, сестра вернулась из школы, мы сели вдвоем у котацу[1] и стали ждать, когда вернется мама. Я прилегла, но спать не хотелось, и я задумчиво наблюдала за сестрой, читающей журнал. Сестра то и дело перелистывала страницы, казалось, что падали капли воды. Сквозь шум дождя из соседнего дома доносился звук телевизора. Окно запотело, в комнате становилось тепло, почти жарко. Я размышляла.
«Скоро придет мама, как всегда обхватив двумя руками пакет из супермаркета, немного уставшая. На ужин будет оставшийся с утра мисосиру[2], рыба или курица, салат, фрукты. Мама будет готовить, окутанная запахом вареного риса, подаст еду на стол. Закончив есть, мы сядем за английский, потом посмотрим телевизор, примем ванну и ляжем спать. Засыпая, я буду слышать, как мама, шлепая тапочками, ходит по соседней комнате.
Вот оно – настоящее счастье. Нас всего трое, зато нам спокойно, как если бы в доме жила большая семья людей».
И тут сестра спросила:
– Кадзами, ты спишь?
– Нет, – ответила я.
Ничего особенного в этом не было. Голос звучал странно, как будто доносился издалека. Мой родной голос.
– Кадзами, ты говоришь? – воскликнула сестра.
– Вроде бы, – сказала я робко.
– И все время могла говорить?
– Нет, не получалось.
– А что ты чувствовала? Тебе было тяжело?
– Нет. Мне показалось, что я стала больше понимать.
Чтобы убедиться в том, что голос ко мне вернулся, мы говорили и говорили, не переставая.
– Когда я снова заговорила, для всей моей семьи наконец-то настал ясный день, – сказала я.
– У нас в семье было похоже, – сказал Отохико. – Я бросил школу, но целый год скрывал это, делал вид, будто бы хожу, а сам подрабатывал. Когда все со скандалом раскрылось, я впервые понял, какие у меня отличные дедушка с бабушкой.
– Такое странное чувство. Как будто я нахожусь рядом с героем рассказа, – сказала я.
– Ты обо мне?
– Как будто встретилась в реальной жизни с тем, о ком только что читала.
Отохико после некоторого колебания сказал:
– Сёдзи покончил с собой.
– Да, когда переводил «N-P».
– Вы встречались?
– Да.
– Вот оно что.
– Разве не вы передали ему девяносто восьмой рассказ?
– Он так сказал? – удивленно спросил Отохико.
– Да. Сказал, что получил рукопись от семьи Такасэ. Ему ужасно хотелось перевести этот рассказ и издать его в Японии.
– Вот как. Очень жаль, – сказал Отохико. Он явно что-то скрывал, но, узнай я это, Сёдзи все равно к жизни не вернешь, и я не стала допытываться.
– Теперь вряд ли кто возьмется его издавать, – заметила я. – Эта книга проклята!
– Пожалуй. Те трое, что переводили ее на японский, мертвы. Тебе это известно?
– Да. Сначала один профессор и его студентка, делавшая черновой перевод, потом Сёдзи. Все покончили жизнь самоубийством.
– Возможно, дело в особом сочетании его английского языка с японским. Моя сестра до сих пор исследует этот вопрос! По-моему, лучше оставить эту книгу в покое. И тех, кто был с ней связан. Эти смерти вовсе не случайность! Уверен, что люди, очарованные книгой и собирающиеся ее перевести, испытывают желание умереть. Книга взывает к ним.
– Как страшно ты говоришь, – сказала я.
– Тебе нравится эта книга? – спросил он.
– Очаровательная.
Я прочла ее несколько раз. Читаешь, а в глубине тебя пенится густая, горячая жидкость, в тело входит новая вселенная, внутри пробуждается новая жизнь. Вскоре после смерти Сёдзи я пыталась перевести несколько рассказов из «N-P». Наверное, не самое подходящее для этого было время, в голову лезли страшные мысли. Превращаешь английский текст в японский, и твои легкие заполняет черный воздух. Это состояние не выходит из головы. Как будто тебя смывает волной и уносит в открытое море, неизвестно куда. Как будто ощущаешь прилипшую к твоему телу мокрую одежду. К счастью, я была легкомысленной школьницей и дальше этого не пошла. Если душа здорова, легко вовремя остановиться, так мне кажется.
Если описать мои чувства в то время, они были как бескрайняя равнина серебряного мисканта, колышущегося на ветру, как мертвая тишина голубого кораллового моря, в котором снуют разноцветные рыбки.
Если в голове возникает такой мир, долго жить бессмысленно. Я взглянула на Отохико и представила себе, какую невероятную тоску испытывал его отец.
– Японский язык – невероятный язык! Честное слово. У меня такое чувство, будто я уже давно сюда вернулся, хотя это не так. Слова проникают до самого сердца и воздействуют на мысль. Только вернувшись сюда, я понял, что мой отец – истинный японец и что, хотя он писал свои произведения на английском, думал-то он по-японски. Вот почему, когда их переводишь на японский, непременно происходит что-нибудь нехорошее. Отец вложил в них всю свою ностальгию по Японии. Лучше бы он написал их по-японски, – сказал Отохико.
Было не очень понятно, прав ли он, но я думала почти так же. Я спросила:
– Ты хочешь стать писателем?
– Сейчас нет, а раньше хотел, – ответил он.
– Что ты скажешь о девяносто восьмом рассказе?
– То есть? – удивленно спросил он.