От выпитого спирта першило в горле, слегка кружилась голова. То ли от этого, то ли от того, что качался ивовый куст, тело Виктора поворачивалось на гибких ветках. Немцы с садистской радостью избрали его мишенью и упражнялись в стрельбе.

К полудню на передовой появились артиллерийские наблюдатели артдивизиона противотанковых 57-миллиметровых пушек. Всю ночь на передовой шла работа. Артиллеристы выкатывали орудия на прямую наводку. Рядом окапывались 76-миллиметровые «гробы на колесах» (самоходки-76), смело вылезли наши батальонные «прощай Родина» (45-миллиметровые противотанковые пушки). Нам — «самоварникам» (82-миллиметровым батальонным минометам) подвезли четыре подводы мин (это что-то около 500 штук). До позднего вечера мы пристреливали цели. Немцы молчали.

Сигнальные ракеты поднялись в небо, как только забрезжил рассвет. Немцы получили свое. Пехота почти без потерь ворвалась в горевшее со всех сторон село. Я ушел в роту, и мы со своими каруцами появились на деревенских улицах, уже когда среди дыма горящих домов проглядывало солнце. Пулеметчики, я помню, остались хоронить своего командира, а мы ушли вперед, унося злобу на парторга. Парторг вскоре был подстрелен при странных обстоятельствах. Среди солдат упорно ходили слухи, что это дело рук «иконниковского ординарца»… Не знаю, но парторг с этого дня исчезает из моих записок. Иконников — не такая уж частая фамилия для Москвы. Может быть и живы его родные? Может быть и лежит где-то похоронка из которой можно узнать, когда произошел рассказанный мною случай.

Исчезновением парторга кончаются мои рассказы о боях вокруг Будапешта. Вскоре мы снова вернемся под тот самый «Насебом», где в конце 44-го года задохнулось наступление 3-го украинского фронта на нефтяную Надьканижу.

Мало кто мог помнить те промозглые декабрьские дни. Вокруг меня уже было новое пополнение, пришедшее в часть в 45 году.

Ехали мы дня два: «из огня да в полымя». Там, на самом южном фланге огромного советско-германского фронта немцы подтягивали из Германии новенькие «тигры», «пантеры», «фердинанды», готовясь к очередному бесславному прорыву.

На самом южном фланге

13 февраля 1945 года в Москве гремел победный салют — взят Будапешт! В тартарары рассыпались надежды Гитлера сохранить за собой Венгрию — последнего сателлита, верой-правдой служившего ему всю войну.

На правобережье Дуная, истерзанном непрерывными четырехмесячными боями, таял снег и все дышало Победой. В эти радостные по-весеннему теплые дни 113 стрелковая дивизия возвращалась на юг под Капошвар. Точнее возвращались главным образом ее тыловые службы: штабы, медицинские, автотранспортные, ремонтные подразделения, пекарни, банно-прачечный батальон, агитбригада и пр., и пр., т. е. все то, что во время боев находилось позади пехоты. Никто не хотел думать (и не думал) о братских могилах и тысячах безымянных холмиков, брошенных на произвол судьбы вдоль кровавых путей дивизии. Мало кого из нас, оставшихся в живых, интересовали и тысячи раненых, уже отправленных скитаться по бесчисленным госпиталям. Все это осталось в прошлом. «Живой о живом и думает». А думать и заботиться было о чем.

В феврале (а может быть чуть раньше) по Советской Армии был издан приказ, который сегодня в пору безудержной критики всего прошлого лаконично повторен одним из авторов «Огонька»: «Грабь награбленное!» (В. Кардин. Огонек, 1990, № 19). Согласно приказу с фронта домой разрешалось посылать посылки (солдату — одну в месяц, офицеру — две). О начавшемся мародерстве я еще расскажу, а пока лишь к слову замечу, что именно во время этого переезда я впервые обратил внимание, как злобно косились наши солдаты на погруженные в штабные грузовики «трофейные» пианино, мебель и прочую громоздкую «рухлядь», собранную в пригородных особняках Будапешта. Вещмешки за плечами пехотинцев были тощи.

Наш 1288 сп погрузили в кургузые, будто игрушечные пассажирские вагоны, и мадьярские машинисты под надзором полковых автоматчиков покатили нас мимо еще кое-где дымившихся пепелищ станционных построек, мимо залитых солнцем просыпающихся полей и виноградников, навстречу Судьбе.

Радость Победы — особое ни с чем не сравнимое чувство заполняло души. Ликовали трофейные аккордеоны, баяны, русские гармони, визгливо вырывались из многоголосия песен губные гармошки. На редких остановках венгерские мужчины молчаливо сторонились нашего состава, но девушки, молодые женщины приветливо и безо всякого страха окружали солдат, смеялись, подхватывали наши фронтовые песни, пели свои. Смех, молодость, выскочив из вагонов, сразу же заполняли все вокруг. Может быть мне это казалось или кажется сейчас? Ведь как же могли веселиться матери, жены, подруги венгерских солдат— наших врагов, в большинстве своем находившихся там — в составе гибнущего немецкого вермахта? А впрочем «женская душа — потемки».

В оправдание венгерских женщин можно заметить, что не так уж монолитно выступали мадьяры на стороне Гитлера. 22 декабря 1944 г. на востоке Венгрии в освобожденном 2-м украинским фронтом Дебрецене было образовано временное национальное правительство, которое 28 декабря объявило войну Германии. На свет божий появились коммунисты.

С тех дней запомнился случай: ко мне подбежал прилично одетый старовато-толстоватый венгр и на очень ломаном русском языке затараторил: «Господин офицер, господин офицер, я коммунист, я коммунист…» Оказалось, что солдаты взломали дверь в его богатом особняке и то ли забрали все, что можно послать в нищую Россию, то ли изнасиловали его жену или дочь…

Разложение коснулось и венгерской армии. Были сформированы воинские подразделения нового правительства. Я помню этих молчаливо-угрюмых солдат, одетых во френчи зеленовато-серого цвета, узкие брючки, заправленные в высокие под самое колено добротные яловые сапоги. Мы с ними не общались. Кстати, эти солдаты так и не появились на фронте, за что Венгрия поплатилась своей Трансильванией, которая после войны была передана Румынии.

Всю ночь справа по ходу поезда устало рокотал и светился фронт. За ним немцы, зализывая раны, готовились к новым боям. Мы же, не думая о будущем, беззаботно спали…

На следующий день без особых приключений мы прибыли туда, куда надо (кажется в Капошмаре — поселок, расположенный километрах в пяти западнее Капошвара).

Смутно помню длинный барак— нашу казарму на западной окраине Капошмере. С одной стороны к нему вплотную подходил то ли парк, то ли дикий лес. С другой — в сторону немцев — тянулось открытое всем ветрам поле. К концу февраля опять упала температура. Небо покрылось темными снеговыми тучами. Потянулись неуютно-холодные безалаберные дни не то учебы, не то ожидания нового пополнения и новых боев. В нашей роте после январских боев из девяти положенных минометов осталось четыре. Мы, командиры взводов, выводили из теплой казармы на замерзшее ветреное поле поднятых с соломенных лежанок солдат (спали не раздеваясь) и… ждали команды на обед. Часы и минуты тянулись удивительно медленно. Коченели пальцы, морозный ветер щипал нос, щеки. Как кротам, вытащенным из нор, нам хотелось нырнуть в привычные землянки, окопы, траншеи, прижаться друг к другу и, проклиная войну, в полудреме коротать время…

Но нам было по 18–20 лет! Вернувшись в теплый барак и проглотив горячую сытную баланду, мы резко меняли образ мыслей.

Все жилые дома Капошмаре были плотно заселены дивизионными и полковыми службами. Неподалеку от нас квартировал дивизионный медсанбат. У медсанбата имелась собственная стационарная баня с прожаркой. Реализация полученного ротой разрешения на «помывку» навела страшную панику на наших родных «породистых черноспинных…». После бани, помню, офицерам выделили отдельное помещение («общагу»), сменили подстилки, выдали офицерские доппайки с американской тушенкой и… оказалось, что в общаге (если прислушаться) со стороны медсанбата слышны женские голоса, смех… Пошли слухи, появились очевидцы, на следующий день уже все знали где живут медсестры, кто и как их охраняет…