Дней через десять пришел мастер и сказал:
— Борька, может, съездишь на Иске, а то Сашок в шнек попал.
И я поехал.
Иска (ИС — Иосиф Сталин) — мощный предвоенного выпуска скоростной (пассажирский) паровоз со стокером. Уголь подается в топку шнеком. Кочегару здесь работать легче. Если уголь хороший, то достаточно только передвигать заслонки у шнека и следить за правильной его работой. Сашок — наш самый маленький и щуплый кочегарик — не уследил, и его вынули из угольной ямы с перемолотой шнеком ногой.
Пассажирские составы (на запад — солдат, на восток — раненых) мы возили уже не до оборотного, а до основного депо (Курган — на западе, Омск — на востоке). В депо в паровозном общежитии ночевали. Там был душ и выдавали серую больничного типа застиранную одежду. Ночью я спал в теплой комнате на пружинной кровати с простынями. Это было также неожиданно и необычно, как дворняжке из собачьей будки вдруг разлечься на пуховой постели хозяина.
Вскоре на ходу я неудачно прыгнул с паровоза на тендер и с головой, как морж, бухнулся в ледяную воду водяного бака. Но мы уже возвращались домой. Там-то я и узнал, что вышел приказ о призыве в армию «граждан мужского пола 1925 года рождения».
Шла уже вторая половина января 1943 года.
Часть III
ТАШКЕНТСКОЕ ПУЛЕМЕТНО-МИНОМЕТНОЕ УЧИЛИЩЕ
Глава 1
Дорога на юг
Я не скажу, что ушел на фронт добровольцем. Нет. Январь сорок третьего года — это не июнь сорок первого. Сотни тысяч похоронок белым саваном покрыли частную жизнь десятков миллионов людей. Почти в каждой семье поминали мужей, отцов, детей, братьев. Конца войны еще не было видно, и отправка на фронт была равносильна гибели или, в лучшем случае, увечью.
Сегодня, на восьмом десятке лет, анализируя свое тогдашнее поведение, я могу сказать, что в прошедшей жизни осознанно не искал ни легких, ни тяжелых путей, просто шел, ведомый своей судьбою и совестью, полученной в наследство от родителей. Теперь, когда война далеко позади, я остался живым и не очень покалеченным, благодарю судьбу. Она показала мне жизнь, где заложенное природой мужское начало широко и вольно разливается вокруг, не будучи сдержанным рамками искусственных запретов цивилизации.
В депо стало известно, что в армию призовут только 25 % кочегаров, остальные получат бронь. Петропавловские и куркули забегали, доставали справки о кормильцах, единственных сыновьях и пр. Тетя Маша как-то отвела меня в угол и стала внушать, куда надо идти, что написать, что говорить, ибо я, как единственный сын у матери, мог получить «паровозную бронь». Но я ничего не стал делать, а как только получил повестку, в тот же день был в военкомате. Что могло быть хуже блокады и кочегарства? О смерти в то время я просто не думал.
С февраля нас, призывников, уже не посылали в поездки. Со дня на день ждали отправки. Я, как «образованный» (8 классов), был зачислен в училище. Началось прекрасное время ничегонеделанья. Целыми днями мы валялись на вагонных полках и плевали в потолок. Кстати, это очень трудно, лежа на полке, дважды плюнуть в одну точку на потолке. Надо плевать сильно, чтобы плевок не вернулся тебе обратно, и одновременно точно, для чего надо харкнуть потяжелее. Занятие, требующее большой сноровки, особенно если хочешь прослыть чемпионом.
Нас переодели в белое путейское белье, выдали чистые стираные ватники, брюки, новые ботинки. Мазут остался только тот, что въелся в кожу.
Наконец: отправка будет 8 февраля с запасного пути станции.
Слезы, причитания, толпа женщин — матерей, сестер, невест, и среди них, одетые в полушубки, валенки и ушанки хорохорятся растерянные подвыпившие или просто пьяные новобранцы. В ожидании они пробуют на вес свои огромные туго набитые сидоры, стыдливо отстраняясь от материнских поцелуев и слез.
Мы — пятеро «фезеушников» — стоим в стороне от пакгауза. Нас никто не провожает. В ФЗУ на дорогу мы дополнительно получили по буханке хлеба («по булке на нос») и по паре новых рабочих ботинок, расписались за все, повернулись и ушли на войну, оставив «бронированных» прозябать в тылу. Пятеро — это Васька, Сучок, я и еще двое кочегаров из соседнего вагона. Мы «свои» и настороженно жмемся друг к другу, с завистью поглядывая на добротные полушубки деревенских новобранцев. У каждого из нас в руке своя «шарманка», а под мышкой «булка хлеба». Морозит крепко. Наши стиранные ватники не для Сибири, да и в ботинках долго не устоишь на одном месте.
Мимо в окружении красноармейцев деловито проходит начальник (командир, старший по составу), перепоясанный портупеей, со «шпалой» в петлице (капитан!). Мы с какой-то непривычной боязнью и опаской смотрим ему вслед.
Задом подают состав. На последнем вагоне обыденно висит стрелочник с красным флажком. Вагоны лязгают буферами, медленно перестукивая на разошедшихся в сильный мороз стыках. «Три коротких — стоп!» Скрипнули тормозные колодки, и откуда- то с головы состава над толпой запрыгала разноголосая и долгожданная команда:
— По ваго-о-нам!
Мы быстро находим свою видавшую виды теплушку, отбрасываем засов и, обгоняя друг друга, лезем в вагон. Там привычные четыре нары по восемь человек на каждую. Лучшая из них задняя нижняя. Но на ней уже кто-то разлегся. Этот «кто-то» — Володька Набатов, эвакуированный из Подмосковья, мой будущий курсантский друг. О нем я еще буду говорить целый год. А сейчас Володька сумел вскарабкаться на вагон, с крыши пролезть в боковую форточку около потолка и как фраер разлечься в пустом вагоне, с превосходством победителя рассматривая нас.
Васька, потеснив Володьку, ложится у входа: если что, сразу можно смыться. Правда, это ему уже не поможет, и скоро затравленным зверем он будет метаться по вагону, пока не выбросится в открытую дверь. За Володькой устраивается Сучок, потом кочегары и городские. Я замешкался и должен довольствоваться местом в дальнем углу. Там «сифонит» из щелей и форточки. Я пытаюсь залезть между кочегарами и во весь свой зычный голос «качаю права».
— Эй, Труба, заткнись! — кричит, очевидно мне, тот самый Володька.
Я делаю вид, что это меня не касается, потом огрызаюсь и, наконец, смиряюсь со своей участью.
В широко раскрытых дверях появляются сидоры. Их заталкивают в вагон слезливые мамаши и «деды». За сидорами, неуклюже шлепая валенками, появляются деревенские новобранцы — «куркули». По вагону растекается терпкий запах самогона, овчины, пшеничных сухарей и лежалого сала. Этот запах надсадно раздувает наши ноздри и сладким осадком ложится на стенки пустых желудков. (Наверно, такое же чувство возникает у ночных волков, оказавшихся вблизи деревенских овчарен.) Куркули деловито лезут на нары и раскладывают там свои пожитки. Потом все собираются у дверей, снимают добротные полушубки, отдают их родителям и остаются в заплатанных задрипанных «кацавейках». Казалось бы, обычный деловой ритуал (личные вещи обратно не высылаются) здесь оборачивается новым приливом женского рева и причитаний. Прощание со своими кровными чадами может быть навсегда, навечно, тяжело смотрится и со стороны. Люди в это время обнажаются, и ты как будто подглядываешь недозволенное. Сопровождающая команда пытается отогнать толпу, но это только подливает масла в огонь.
Нам махать некому. Посередине вагона печка. Около нее в железном ящике заготовлены уголь и щепки «на разжижку».
— А ну, сторонись! — толкает Васька заднего куркуля и подходит к буржуйке. И вот уже язычок пламени скользнул по бумаге, перескочил на щепку, пытается спрятаться, но все равно видно, как он суетливо и жадно прыгает по мелко наструганной щепе… можно сыпать уголь…
Наконец, сквозь женский плач вдоль всего состава для кого похоронно-протяжный, а для кого волнующе-зовущий раздается «один длинный — вперед!». Состав медленно набирает скорость. Люди пытаются бежать, отстают и вот уже последняя зареванная баба, уткнувшись в платок, падает на сугроб.