Внезапно замолкшая было пойма взорвалась пулеметной стрельбой. Немцы, выйдя двумя группами из Курсдорфа и Ваасена, отрезали нашу пехоту от реки и ударили ей в тыл. Между нами и немцами — голый склон и никого. Перед бауэровскими домами я выставляю боевое охранение, посылаю связного в штаб батальона. Ждем…

Танки!.. Танки!.. Этот панический крик застал нас врасплох. Где танки? Какие танки?! Я бросился к пушке. Никаких танков. Вокруг над всем полем стоит сплошной гул. С обеих сторон бьет далекая тяжелая артиллерия. Куда бьет — сама не знает. Потери от нее минимальные. Одна польза— наводить страх на слабонервных. На голом склоне, в пойме речки, на другой ее стороне внезапно появляются облачки пыли, будто Гулливер-невидимка идет и наступает на «жабьи бани».

Про танки кричали солдаты ни весть как появившиеся с передовой. Прицелом-полубиноклем я, отпустив стопор, шарю по дороге: пусто… пусто… рядом с мельницей что-то дернулось. Танк! Его темно-серая башня чуть возвышается над развалившейся копной сена. Охотничий азарт охватил тело. Только бы не промахнуться:

— Давай подкалиберный!

Обе руки, как на учебных стрельбах, цепко впились в поворотные рукоятки. Под правой ладонью упрямо пузырится деревянная кнопка спуска. Глазницу плотно облегает резиновый наглазник окуляра. Огонь! Одновременно с выстрелом я отбрасываю голову назад и снова прижимаюсь к окуляру прицела. Танковая башня поворачивается и вот ее увеличенная во много раз пушка смотрит прямо на меня. Я ловлю башню в перекрестие. Чуть выше. Огонь!..

Мне казалось (да и сейчас кажется), что я видел яркую вспышку, выскочившую из орудия немецкого танка. А может быть и нет. Оттолкнувшись обеими ногами от станины, я головой вниз нырнул в боковой окоп одновременно с разрывом немецкого снаряда…

9 мая 1945 года

Я проснулся (а может быть очнулся) от визгливых женских криков. Они назойливо били по темени. Голова гудела, вокруг пахло рвотой. Я лежал раздетый на простыне под пикейным одеялом. Все тело было будто не мое. Открывать глаза не хотелось, но в конце концов пришлось. Огромная медсанбатовская палатка человек на тридцать. Посередине около выхода в окружении медсестер стоял медсанбатовский горбоносый врач-капитан. Он размахивал руками и широко открывал рот — наверное кричал. Сестры прыгали и смеялись. На меня никто не обращал внимания. От всего этого, помню, захотелось домой, к маме.

Потом меня снова начало рвать. Наконец, пришла сестра, привычно подставила таз, прокричала в ухо: «Кончилась война!» — и ушла радоваться. Хотелось пить, но сестры куда-то пропали. На кроватях молчали тяжелораненые и только на соседней койке в бреду умирал солдат…

Который час? Рука, недавно увешанная часиками, перевязана и пуста. Через бинты кое-где просочилась кровь. Кровь запеклась в правом ухе и на подушке. Под тонким одеялом холодно, но боль в колене не позволяет свернуться калачиком. Плохо.

К вечеру поднялась температура, начался малярийный озноб… Помню женщину-врача, уколы, горький вкус хины…

Судя по всему, в медсанбате я пробыл не долго — дней пять-шесть. Как только поднялся на еще ватные ноги, залез в кузов машины и был таков… На прощание врач, взглянув в правое ухо, причмокнул и сказал: «Ничего, до свадьбы зарастет, слышать будешь, доживешь до старости — вспомнишь». Дожил. Вспомнил. Уже год, как ухо практически не слышит.

Наш полк воевал до 11 мая, после чего началась массовая сдача немцев в плен.

Часть V

ЭПИЛОГ

Глава 1

Пешком в Россию

После той злополучной встречи с немецким танком недели две, а то и больше я не мог придти в себя. Тянулись головные боли, сочилась разорванная барабанная перепонка, ныли кости и вообще слабо шевелились мозги. Куда мы шли?.. Что делали?..

Более или менее я пришел в себя только к началу июня на окраине Граца, вблизи моста через Мур, по которому проходила граница между американскими и советскими войсками. Здесь наш полк занял бараки брошенного пересыльного лагеря: два ряда колючей проволоки, солдатам выход в город запрещен, офицеры имеют право на краткие увольнительные.

Сорочка взялась за дело, и я быстро пошел на поправку.

На лагерной помойке громоздились кучи вполне пригодных для перелицовки иностранных шинелей из тонкого сукна. Ротный портной сшил мне офицерский китель. На нем заблестели золотые погоны из рясы католического ксендза с артиллерийскими эмблемами и уже двумя звездочками. Нам выдали оккупационные шиллинги.

Двадцать первая весна набрала обороты и я, забыв о ранении и контузии, щеголял по Грацу, соря шиллингами и заглядываясь на медхен.

С обеих сторон моста стояли будки: там — американская, здесь — наша.

Через мост шел прием «перемещенных лиц» (интернированных, угнанных, перебежавших, пленных и пр.) — всех советских людей, Бог весть какими путями оказавшихся в американской зоне оккупации. Они — совсем чужие — группками, а чаще в одиночку шли по асфальту мимо нашей колючей проволоки в неизвестность своей Родины. Эта неизвестность (лагерь для перемещенных лиц, тоже предусмотрительно обнесенный колючей проволокой и охраняемый автоматчиками) располагался километрах в 2–3 от моста.

Шли женщины с открытыми завитыми волосами, не повязанные по-русски косынкам, в длинных и пестрых на немецкий покрой платьях, с ридикюлями, сумочками. Многие мужчины тащили тяжело нагруженные немецкие рюкзаки, тележки с различным скарбом («в хозяйстве сгодится»). В деталях не помню свое отношение к этой разношерстной толпе, но желания сблизиться, поговорить точно не было. Наоборот их одежда, накрашенные губы, сытый вид, резко контрастирующие с моей голодной ободранной Родиной, вызывали чувство неприязни. Не последнее слово было и за политработниками, внушавшими на политзанятиях, что среди принимаемых много «власовцев», полицаев и других предателей Родины. Наверное поэтому, когда нашей роте отдали приказ занять позиции и подготовить огни по лагерю (на случай, если там взбунтуются «перемещенные лица»), мы это сделали без единой мысли сомнения и не задумываясь выполнили бы этот приказ.

Только сейчас на склоне лет под влиянием очень неравноценной отрывочной литературы, потоком льющейся на наш рынок, медленно происходит переоценка закостенелых черно-белых представлений о военных «врагах и друзьях». Советская пропаганда берегла нас от «тлетворного влияния западных лжецов». Берегли скорее суровостью наказания, нежели убеждениями. Удобнее было жить не задумываясь, как кролики Фазиля Искандера. А думать было о чем. Царский генерал Антон Иванович Деникин (в тогдашнем нашем представлении отъявленный враг народа) 18 февраля 1946 года в послании Эйзенхауэру писал:

«И Вы знаете, конечно, о тех кошмарных драмах, которые разыгрались в лагерях Дахау, и Платтлинге, когда американские солдаты силою волокли упиравшихся от ужаса обливающихся кровью русских пленных, которые бросались под колеса грузовиков, перерезывали себе горло и вены, старались воткнуть в себя штык американского солдата— только бы избежать возврата на родину…» (Русские в плен не сдаются. Невский проспект, февраль, 1991 г.)

О том же недавно написал и брат Александра Твардовского — Иван, полной чашей испивший процедуру возвращения на Родину из концлагеря в Норвегии:

И до конца в живых изведав,
Тот крестный путь полуживым —
Из плена в плен — под гром Победы
С клеймом проследовать двойным…

«Ни интернированным ни освобожденным Советской Армией из фашистского плена по негласному закону не было дано право чувствовать себя причастным к исходу Великой Отечественной — Победе… и таких было, страшно сказать, более трех миллионов».

(И. Твардовский. У нас нет пленных. Новый мир, 1991, № 10).