Неделю подряд нас водили копать контрэскарпы вдоль берега Большой Невки у Ботанического сада (на случай, если немцы прорвутся с юга и будут штурмовать Петроградскую сторону). Мы шли мимо длинного мрачного здания госпиталя, фасадом выходившего на набережную. Меня всегда тянуло пройти по его задам (как это делают голодные псы). Там оттаивали зимние помойки и громоздились новые, забросанные окровавленными гнойными бинтами, марлевыми повязками и разными вонючими отбросами военного госпиталя. Как-то среди разбитых уток и прочего хлама я нашел консервную банку с недоеденной кашей и в ней огрызок хлеба! По-моему, с тех пор я с вожделением и безо всякой брезгливости заглядываюсь на каждую помойку: не глянет ли оттуда, как золотой самородок, заветная банка, доставившая мне тогда столько радости.
На берегу Большой Невки каждый получал лопату и участок берега длиной полтора метра. На нем надо было прокопать вертикальную стенку. У «доходяг» случались голодные обмороки, но я все равно изо всех сил старался быстрее кончить «урок», чтобы успеть подлезть под ограду сада и половить там лягушек. Однажды помню: «Боец Михайлов, что у тебя там шевелится?» Под злые смешки «мордатых» я выпустил из плена противогазовой сумки добычу. Но чаще охота была успешной. Тогда я убегал на Кронверкскую и там, оставшись наедине, затапливал буржуйку, резал и варил на сковородке лягушек, добавляя в варево листья липы и молодую крапиву. Это были минуты блаженного одиночества. Правда, над ними всегда висел «дамоклов меч» наряда вне очереди за опоздание на поверку.
В памяти о лягушках остался лишь цвет их мяса: оно было белое, похожее на куриное. И еще помню, что его всегда было мало: практически, одни лапки (кишки я уже выбрасывал).
Май 1942 года. Богатая добыча! Рисунок В. Д. Скульского, 1980 г.
После рытья контрэскарпов нас несколько раз посылали на разборку домов на дрова. Однажды моего напарника придавило рухнувшей стеной двухэтажного дома где-то в конце Скороходовой. Из-под развалин его извлекли только на следующий день и уже мертвого. Посылки прекратились.
Наш ВУП функционировал при Петроградском райвоенкомате, занимавшем небольшой особняк на Петроградской набережной. «Военкоматчики» частенько, злоупотребляя властью, использовали нас на различных подсобных работах. В мае мы разносили призывные повестки бронированным в начале войны жителям. После обеда каждый из нас получал 5–6 повесток, которые надо было вручить «под личную подпись». Занятие не из веселых. В большинстве случаев адресаты в горькую зиму переселились «в мир иной» и нас встречали заколоченные управдомом двери. Иногда же двери открывали родные «подлежащего мобилизации гр…». Начинались слезы, истерики, ибо покойнику требовалось не только «немедленно явиться на призывной пункт», но иметь при себе одежду, ложку и пр.
Я иду с последней повесткой в большой серый дом на углу улицы академика Павлова и Кировского проспекта. В руке зажат кусочек хлеба граммов 50, поданный мне в одной из квартир в ответ на повестку вместе с причитаниями: «Сынок, помяни его, раба божьего…». Мне радостно на душе, и я согласен так поминать всех «рабов божьих». До вечерней поверки еще далеко. Этот кусочек я унесу на Кронверкскую, залью водой, смешаю с листьями — и на сковородку, устрою пир!.. День хоть и холодный, но солнечный. С улицы Чапыгина на Кировский парами выползает детский сад. Детишкам лет по 5–6. Может больше, может меньше. Они укутаны в платки, косынки, из которых книзу уродливо торчат ноги-спички. Среди тряпок видны обтянутые кожей черепа, на которых явственно обозначены впалые глазницы и провалы рта… Я впервые вижу так много живых детских скелетов, их потухшие безразличные глаза… Первая поравнявшаяся со мной пара приостанавливается около моего хлеба, подходят другие… останавливаются. «Дядя, да-а-й!» И уже со всех сторон ко мне тянутся цепкие костлявые ручки и глаза. Я совсем не хочу отдавать. Это мой хлеб! Воспитательница отошла к дому, отвернулась. В отчаянии я смотрю назад, надо бежать! Но ноги будто прилипли к панели. Вокруг собирается толпа. Не помню, как я делил или отдавал свой хлеб, но дети ушли, а я остался без хлеба… Правда, как это часто бывает, горе мое было непродолжительным. В квартире, куда принес повестку, я был награжден сторицей. Туда только что вернулся с фронта мой адресат и пир стоял горой. Меня напоили настоящим сладким чаем с сухарями. Большой белый сухарь дали с собой.
В Ленинград постепенно и неохотно проникало тепло. На ВУПе учеба шла своим чередом. Мы уже овладели нехитрой теорией солдата: винтовка образца 1898 г. 7,62 мм (трехлинейка). Начались боевые стрельбы. Тир располагался на задворках Петропавловской крепости. Стреляли в кирпичную крепостную стену, расчищая себе площадки среди густого репейника и буйной крапивы. В длинные перекуры (курили только «мордатые») можно было прислониться к нагретой чуть наклонной крепостной стене и в истоме сладко погреться на солнце, которое хоть немножко восполняло нехватку еды… Но все равно есть хотелось страшно. Пайка не хватало.
В общем же к июню ленинградцы стали получать продуктов чуть больше. Появились разные дополнительные источники добычи пищи, которые одних спасали от смерти, другим позволяли приближаться к военной тыловой норме. Я к этим источникам доступа не имел. Среди нас — полуживых «доходяг» — началось расслоение. Одни потянулись к жизни, к здоровым сверстникам. Другие — в свое время, вероятно, переступившие смертельную черту, — оставались ТАМ и медленно гасли. Им ничего не могло помочь. Труп одного мы как-то вынесли из класса. Боец посередине урока облокотился на парту и затих… навсегда. Еще один — просто не проснулся по утреннему подъему. Наверное, я был где-то посередине. Зрела новая депрессия, за которой стояла отчаянная беспросветность. Она усугублялась еще и слухами о том, что вскоре до конца учебы нас переведут на полное казарменное положение и запретят выходить на волю. Иначе, меня запрут в клетку и лишат единственной связи с миром, где можно что-то достать, проявить свои способности, усиленные болезненным желанием что-нибудь съесть.
А что будет после ВУПа?.. Разговоры о скором прорыве блокады, о «празднике на нашей улице» уже набили оскомину и повторялись только на политзанятиях. Все наступательные операции Красной Армии в первой половине 42-го года (Керчь, Ржев и др.) кончались отнюдь не «праздником».
У меня не было огорода… не было работы… возвращаться на Бармалееву, чтобы еще в худшем варианте пройти новый зимний ад?!.. Бежать! Все равно куда!!!
Послесловие
В 1985 году я показал блокадные записки двоюродной сестре Жене — единственному оставшемуся в живых свидетелю моей блокадной жизни. Женя позвонила на следующий день и сказала: «Ты знаешь, я всю ночь ревела. Все-все так и было. Только я не знала, как тебе досталось на Невском».
Часть II
ЭВАКУАЦИЯ
Глава 1
«Вакуированные»
К началу июня мысль «УЕХАТЬ!» полностью овладела мной. Поддержал отец. Мама плакала. Куда ехать? Я выбрал совет отца— в Алма-Ату. Туда эвакуировалась со своим мужем-художником и двумя детьми сестра мачехи. Знакомство не близкое, но… все-таки встретит знакомый человек.
Заявление, справка с работы, из жилконторы… и вот у меня на руках эвакоудостоверение, полученное в эвакопункте на углу улиц Мира и Кронверкской.
Мама набила мне два чемодана разными вещами. Положила свои выходные крепдешиновые платья, шерстяные кофты, подарки тете Нюре и пр. Отец написал записку.
20 июня. Финляндский вокзал. Вдоль перрона сиротливо выстроились разномастные дачные вагончики. Меня провожает мама. Я отдаю ей полученную на два дня норму хлеба (700 г), она отказывается, у нее трясутся руки, губы. Я залезаю в вагон… гудок… мама и перрон медленно ползут назад. Маленькая худенькая, повязанная разными платками мама плачет и машет мне.