Уже с вечера в комнате воцарялась тревожная тишина. Никто не смеялся, говорили вполголоса, шептались по углам: «Косого будут бить». Эти зловещие слова (ибо забить могут и до увечья) электрическим зарядом перескакивали от койки к койке, будоража и возбуждая еще чисто детское восприятие жизни. Сам Косой, чувствуя что-то неладное, ходит по комнате, как пригнанная на бойню скотина, боясь выйти в коридор. Никто не посмеет рассказать ему, когда и как приговор будет приведен в исполнение. Все раньше времени стараются забраться в кровати — не терпится. Ведь ты не только увидишь зрелище, но и примешь в нем участие. Обреченный только чувствует, но ничего не знает. У него еще есть НАДЕЖДА. Кто-то гасит свет, и воцаряется томительная тишина. Никто не спит. Проходит полчаса, иногда час. В это время страсти накаляются, воображение подростков наполняется запалом боевых петухов. Медленно подымается вожак и крадучись идет к кровати обреченного. Короткий истошный крик сразу гасится подушкой. Все опрометью бросаются с кроватей и начинается молчаливое избиение корчащегося тела. «Подушка» лучше, чем «темная». При «подушке» не бьют по голове и наказуемый может использовать одну руку, чтобы прикрыть мошонку. Избиение прекращается также внезапно, как началось. Приходит нянечка: темно, тихо, все лежат по своим кроватям. Лишь Косой тихо скулит под одеялом.
Я хоть и не общался с Васькой, но пользовался его покровительством. К тому же лежавшие в чемодане учебники за 9-й класс вселяли в окружающих что-то вроде уважения, которым в те далекие годы пользовались «ученые».
Но всему приходит конец.
На носу ноябрь. В Петропавловске настоящая зима. На осеннюю замороженную распутицу лег тощий снег, кое-как прикрывший жирную черноземную грязь. К задворкам общежития пригнали четыре старых плацкартных вагона, внутри поставили буржуйки. Здесь будем жить мы — кочегары.
В депо кочегаров не хватает. Пытались вместо них посылать женщин — этих неутомимых тружениц войны. Женщина, казалось, все может, на все годится. Она способна сесть за трактор, валить лес, наконец, на ней можно пахать… Но быть паровозным кочегаром (как и солдатом пехоты) — нет. Кроме физической нагрузки, здесь надо переступить моральный рубеж — полностью оголиться перед мужчинами, забыв о своем естестве, пренебречь святая- святых женской плоти. Такое мало кому доступно и всегда вызывает у окружающих если не презрение, то в лучшем случае — отчуждение.
Где-то «наверху» сказали: «Хватит им (т. е. нам — фезеушникам) бить баклуши, пусть поработают.» В конце октября нам выдали новое обмундирование: ватники, ватные брюки, шапки, валенки, рукавицы и стиранное кочегарское белье пятнисто-коричневого цвета. Причину цвета мы вскоре узнаем, а пока оно просто чуть сыровато и пахнет «собачьим мылом».
В вагонах холодно, поэтому сначала мы воюем за места на средних полках около буржуек. Потом начинаем обживаться. Перво-наперво добровольцы раздобыли рогожные мешки и ушли воровать уголь. Вскоре тамбуры жилых вагонов были завалены крупными кусками кузбасского угля, от которого докрасна раскалились буржуйки. Кое-где запахло ворованной печеной картошкой. Жизнь повеселела. Вагоны по старинке освещались вделанными в стекло парафиновыми свечками: одна свечка на два отсека. В полутьме мы обычно сбивались у горящей печки и что-нибудь рассказывали о довоенной жизни. Никто не жаловался на полуголодный военный быт.
В первую же ночь мы познали всю «прелесть» будущей жизни в вагоне. Легли спать, завидуя тем, кому досталась нижняя полка, ибо на средней нечем было дышать. Но печка погасла, с ней ушло тепло. На полу выступил иней. Уже потом, когда начались сибирские морозы за 40°, а добрая половина кочегаров была в поездках, мы поступали так: вечером при раскаленной буржуйке ложишься спать внизу, среди ночи холод загоняет тебя на среднюю полку, а к утру уже одетым во все ватное и в валенках стучишь зубами под самым потолком на багажной полке.
В жизни и работе кочегаров, я бы сказал, как в зеркале отразилась нелегкая трудовая жизнь страны, ввергнутой в тяжелейшую войну, поэтому хочет того читатель, или нет, но я расскажу о ней подробнее и начну вот с чего.
Со времени нашего «исхода» из деревянного дома и до конца войны (это почти два с половиной года) я жил среди мужчин, практически не общаясь с женщинами. Когда мужчины остаются одни, их повадки, поступки, взаимоотношения как-то упрощаются, оголяются. Только в таких условиях может существовать хрупкая, но настоящая мужская привязанность друг к другу, которая, если и выносит женщину, то с большим трудом. В мужском коллективе обычна большая простота нравов, раскованность, а в разговоре появляется мат так же обязательно, как вши на здоровом долго немытом теле.
Русский мат — уникальное явление в истории мирового языкознания. Казалось бы, бессмысленный набор слов, но, будучи произнесенным в определенной обстановке и с определенной интонацией, он способен послать человека на верную смерть (и я об этом еще расскажу), подчинить волю сотен людей одному, в считанные минуты сплотить или раздробить коллективы. Мат— это последнее действенное средство в умелых руках (точнее устах), безотказно работающее в экстремальных обстановках, когда бессильно все другое. Поскольку война требовала огромных физических и моральных напряжений, то мат процветал, и не только среди нас — людей.
Чтобы дать читателю передышку от чтения навязчивых рассказов о своей персоне, я попробую немного рассказать о мате, ибо о том, что творилось в паровозных бригадах войны, он еще начитается.
Лето 1946 года. Румыния. Война давно кончилась. Маневры под Галацем. Мы живем в палатках. Тепло. Тихо. Лишь где-то далеко идут учебные стрельбы. Я снял сапоги и сушу портянки, лежа на ароматном сене, которым забита вся палатка. Я улыбаюсь, не зная чему.
В общем-то я волнуюсь. Скоро нам стрелять по движущейся мишени на глазах у всей дивизии и «Самого Генерала»…
И вот, три часа дня — начало стрельб. На высоком холме на сытых разномастных жеребцах красуется дивизионное начальство в золотых погонах. За холмом в кустах притаилось деревянное чудище, построенное полковым художником-самоучкой. Оно изображает танк с большими черными крестами. «Танк» за длинный трос привязан к трактору. Наша «сорокопятка», запряженная четверкой откормленных румынским овсом лошадей, спрятана в перелеске. Вокруг в большом каре расположилась вся дивизия. Мы стреляем на глазах у тысяч зрителей!
Команда генерала и «танк» выползает из укрытия. Наша задача с трех снарядов его подбить.
— Пошел!
Мы вылетаем из перелеска. Я— командир взвода, сижу на зарядном ящике рядом с ездовым. Кони сразу без команды берут крупной рысью. Расчет бежит сзади. Пушка лихо подлетает на кочках, солдаты цепляются за ее длинный ствол, прижимают к земле. Под холмом ездовые круто осаживают лошадей. Пушка, будто сама соскакивает с крюка и разводит станины. Весь расчет тянет ее в гору (все-таки 500 кг!). Снаряд в патроннике и я кричу:
— По танку! Бронебойным! Упреждение полкорпуса! Один снаряд, огонь!
Наводчик лихорадочно крутит обе ручки, стараясь попасть в крест. Выстрел! Танк замер, как вкопанный.
Трактор уходит, волоча за собой обрывки троса и оставляя нам на растерзание любимое детище генерала:
— Огонь! — Выстрел!
— Огонь! — Выстрел!
Бедолага развернулся, накренился на бок, пушка-жердь клюнула в землю. Мы сияющие смотрим на командирский холм… Там что-то непонятное. К нам летит адъютант командира дивизии:
— Кто давал команду стрелять по стоячему танку? тру-ту-ту!..
А завтра в городе «фрумоз грандиоз маре бал». Там будет меня ждать Ликуца. Плакал бал! Кони тоже понуро плетутся к передкам. Ездовой со злости бьет коренника. Тот даже не огрызается. Виноваты все. В чем? Непонятно. Это никому уже неинтересно. То ли мы первым снарядом перебили трос, то ли он сам развязался. Генерал зол. Танк он любил и лелеял.