В новеньком обмундировании, сшитом явно не для нас, мы кажемся ещё более нескладными и самоуверенными птенцами, только вылетевшими из родного гнезда Термезской крепости. Но мы горды своим нарядом. В вагоне некоторые выпускники аккуратно на палочках развесили свои гимнастерки, сняли погоны со вставленной в них проволокой, чтобы не мялись! Большинство же, сбросив кирзачи, сразу превратилось в обычную массу вагонных завсегдатаев — неряшливых и взлохмаченных.

Под неспешный перестук колес мы спим, либо заводим долгие разговоры о слышанных и уже не раз пересказанных фронтовых историях. На станциях мы пытаемся слушать сводки Совинформбюро, но там всё ещё мелькают неизвестные нам хохляцкие города и посёлки.

Наконец, уже в России на незнакомой мне заволжской станции в сводках информбюро сначала робко появилась, а потом гордо и крикливо зазвучала ОДЕССА. Наши войска победно шли по правобережной Украине. Как это было в «натуре», я скоро услышу от очевидцев.

Но репродукторы есть только на станциях. Наш состав плетется еле-еле: Арысь… Туркестан… Кызыл-Орда… Старинная царских времен однопутка. Мы долго стоим под семафорами: барахолки, базары, базарчики… Запасные пары офицерского белья, полотенца, новые портянки незаметно покидают теплушки, оседая на полустанках, затерянных в Приаральских пустынях.

За Джусалами по вагонам разнесся слух: скоро будет соль. Ее надо «брать». В России солью торгуют.

Действительно, на полустанках появились длинные составы открытых платформ с серой грязной противно-вонючей солью. Хозяйственные куркули выбирали наиболее чистые куски, мыли их и заворачивали в тряпки. Несколько дней наши теплушки запасались солью, пока с глаз не исчезли последние «соляные» платформы. Это было уже где-то за Соль-Илецкой (мы ехали через неё на Саратов).

В войну на железнодорожные станции, и так представляющие собою нерадостное зрелище, выплескивались людские отбросы суровой тыловой жизни. Нигде, как на железных дорогах, нельзя было увидеть столько слёз безутешных, горя горького, нужды беспросветной и вместе с тем радости бесшабашной и отчаянных надежд. Именно здесь, на дне народном, чувства людские оголялись в неистовой борьбе за существование.

В начале апреля мы миновали мост через Урал и въехали во всегда голодное Поволжье. Россия. На станциях полно народу. Везде «правят бал» бабы — старые на вид, но страшно крикливые, замотанные в платки, шали, обвешенные мешками, котомками, сумками, окружённые немощными стариками и детьми — постоянно хныкающими голодными детьми войны, пугливо цепляющимися за длинные подолы своих мамок. На этих баб трусливо поглядывают редкие здоровенные детины, их боится вокзальная шантрапа. Под защитой баб находятся отвоевавшие и списанные «под чистую» солдаты — серые, изможденные калеки, с тощими вещмешками, часто на костылях. Одни из них временно попали сюда по пути домой, другие — бездомные: раз задержавшись, так и остались на станции. Эти, правда, быстро опускались на дно людское, и, спекулируя на увечьях, кто как мог, существовали в вокзальной круговерти войны. Им — бывшим солдатам, уже ничего не стоило стащить котомку у своего собрата, возвращавшегося из госпиталя на фронт, обмануть солдатку, разжалобить торговку, выставив напоказ еле зарубцевавшуюся культю, обезображенное шрамами лицо, либо просто выклянчить кусок хлеба, а на худой конец, порыться в урнах с надеждой выудить оттуда чинарик.

Сейчас, через много лет, я вспоминаю тех обездоленных, поруганных войною калек, которых давно уже нет в живых, а перед глазами безногий солдат, трясущийся в истерике, по-черному матерясь, бьет костылями испуганного дежурного по станции. За что? У солдата перекошенное злобой лицо, ненависть на весь мир, на тех, кто здоров, кто отнял у него молодость и сейчас загнал в беспросветный мрак станционной клоаки. Я вижу и дальше: собратья солдаты схватили его, бросили на землю, но калека без разбору хватает сильными руками ноги стоящих вокруг. Потом мат его утихает, становится безнадёжно-тоскливым. Люди расходятся. Оставшиеся дали солдату спирту, свернули «козью ножку». Злая махорка немного успокоила его, но еще долго из отверженного миром солдата выплескиваются наружу накипевшие проклятья сосущим кровь тыловым крысам, а заодно с ними и всем, кто ошивается здесь на «6-м фронте». Чаще так срываются не здешние, а те, чьи родные места под немцем. Живы ли семьи? Целы ли хаты? Что их ждет впереди? Ведь в те времена у них не было ни льгот, ни надежд на будущее. Местные женщины таких жалели с опаской, на расстоянии.

Среди женщин в общей толпе по-особому выделяются солдатки с детьми, доведенные до отчаянья, потерявшие надежду дождаться мужа, вдовы с похоронками, матери, тоскующие по своим пропавшим без вести сыновьям. Здесь же слоняются чумазые, обтрепанные пацаны из моего будто давно минувшего «паровозного» детства… Но я уже совсем другой.

Наш состав появляется на такой станции. Мы — молодые, здоровые, с обязательными гармонями, баяном, всегда веселые, с неизменным подмигиванием невесть откуда взявшимся девчонкам. Несмотря на тяжелый труд, природа зовет их посмотреть на другую жизнь, на молодых мужиков, на своих сверстников-мальчишек, которых не осталось в деревнях. Девчонки в пёстреньких платьях обычно стеснительно жались вблизи наших вагонов, краснея от соленой шутки, взвизгивая и убегая от слишком назойливого ухажёра, чтобы через минуту быть снова в кучке своих подруг.

Вся разношерстная людская толпа куда-то движется, мечется, собирается группками у кипятка, потом по станционным звонкам бросается прочь к вагонам, либо от них.

Диссонансом толпе выступают железнодорожники: путевые обходчики, мастера, кондукторы, паровозники, стрелочники, станционное начальство в фуражках с красными околышами. Неторопливо и всегда почему-то хмуро они идут туда, куда надо, убеждал в отсутствии общего хаоса.

В Ершов мы приехали поздно ночью. Санпропускник и кормление проходили в темноте при тусклых станционных фонарях и слеповатых лампочках. На улице прохладно. По дороге я заглянул в зал ожидания. Там спёртая духота (хоть топор вешай). Весь пол и скамейки устланы серой чуть шевелящейся массой. Люди спят, едят, просто копошатся. Тихо. Лишь иногда заплачет ребенок, захрапит старик или громко во сне заголосит баба — вокзал спит. Мы, сытые и довольные, растягиваемся в вагонах на своих нарах, законно блюдя военную заповедь: «солдат спит — служба идёт».

Рано утром на соседний путь подали состав пассажирских вагонов с тяжелоранеными. Это составы особые. Мелкие станции они обычно идут «на проход», оставляя в воздухе терпкий запах карболки, застоявшейся мочи и гниющих бинтов — мертвечины. Бывшие фронтовики молча косятся на такие вагоны, как кони на трупы брошенных у дороги лошадей. Мы с тайным любопытством заглядываем за плотно закрытые окна и двери. Снаружи вроде все тихо, но внутри тяжелое горе войны… Вскоре двери вагонов стали открываться и оттуда появились издёрганные бессонницей медсёстры. Начались только им понятные визгливые перебранки. Несколько девчонок пробежало мимо, не обращая на нас никакого внимания. Потом к составу стали подходить местные здоровенные бабы с носилками, а из вагонов выволакивать завернутые в тряпки трупы: один, другой, третий… — ночной «урожай» Косой.

Все попытки заигрывать с сёстрами этих составов кончались ничем.

Тяжелораненые вяло идут на контакты. Они, жёлтые, изможденные, безучастно и тоскливо смотрят в окна на полупустынное и безрадостное Заволжье.

— Эй, братишки, откуда?

— З пiд Одеси.

(Это с нашего III Украинского).

— Ну, как там?

— Iзжай, побачиш.

— Рязанские есть?

— Нема.

И разговор стихает.

Среди раненых много украинцев. Это они, войну отсидевшие в том тылу под немцем, сейчас освобождают свои земли. Рязанские уже давно лежат под Москвой, Сталинградом, либо скитаются по тыловыми госпиталям. Как шло освобождение Правобережной Украины, я узнаю потом, а сейчас только еле видимое отчуждение нет-нет, да и мелькнёт между нами, вскормленными советской агитацией, и ими, три года жившими под немецкой пропагандой.