Да, у них есть указание оказывать максимальную помощь проходящим советским войскам, но они не знают, что нам надо. Хотят сделать как можно лучше. Да, они все рады приходу русских — своих освободителей. У них в селе была подпольная организация… Все возбуждены. Мы едим — говорим, говорим — едим. Я стараюсь не пить вино, но оно сладкое, густое и вкусное. От него кружится голова…

На площади с новой силой грянул оркестр. Народ у мэрии не расходился. Мэр несколько раз вставал, садился. Потом вышел на балкон, вернулся, подошел к капитану: не может ли господин, то есть, товарищ офицер, что-нибудь сказать людям? Капитан странно крякнул, сосредоточенно посмотрел на стенку… Да, он готов выступить. Мы все, чуть разгоряченные, вышли на балкон. Из всей речи капитана я запомнил слова:

— К вам сейчас едет Георгий Димитров. Вам нужно устраивать советскую власть и колхозы…

Я молча смотрел на капитана и будущих болгарских колхозников, а пока что собственников-крестьян, имеющих представление о Советской России только по рассказам белых эмигрантов, да убежавших от расплаты кулаков.

Не знаю, задумывался ли я в те годы над социальными и моральными проблемами мира — вряд ли, но только помню, что мне стало как-то неловко от назидательно-указательных слов молодого капитана, обращенных к пожилым крестьянам, так радостно и душевно встречавших нас.

Опять приходится говорить: к своему стыду… Но «слова из песни не выкинешь». К своему стыду я не знал о святом для каждого болгарина событии: освобождении их Родины от турецкого ига русской армией в 1878 году. Вероятно, в школе мы это «не проходили», потому что в 30-х годах Болгария была нашим врагом — там правили «фашисты».

Мне должно было быть вдвойне стыдно, ибо мой прадед, похороненный на Смоленском кладбище, за бои на Шипке был награжден Георгиевским крестом. В памятный 37-й год отец, боясь обыска, уничтожил все его фотографии и награды.

Уже темнело. Мы ушли спать, оставив на площади крестьян с их нелегкими думами о Димитрове, о колхозах…

На следующий день после завтрака на боковой улице меня окружила небольшая группа хмурых молчаливых людей. Русские.

— Что будет с нами?

— А вы кто такие?

— Жили в России, теперь здесь живем, пашем.

Я не знал, что сказать. Это они — те, кто убил Павлика Морозова, кто еще недавно по ночам с обрезами караулил колхозников. С рождения меня воспитывали в лютой ненависти к ним. Наши школьные уроки обществоведения, истории, конституции, литературы, наконец, пения были до отказа наполнены отрицанием их жизни. Ведь смертельная война за коллективизацию началась совсем недавно — 15 лет тому назад и продолжалась все 30-е годы до самой войны. Этим людям, когда они бежали от нас, было по 20–40 лет. Сейчас передо мной стояли полные сил и злобы 30—50-летние мужики, до каждой травинки, каждого гвоздика помнящие то родное гнездо, откуда их выгнали.

В детских садах мы играли в буденновцев, в чапаевцев, в школе зачитывались подвигами революционеров, шедших в ссылки, на казнь, мы были пропитаны духом первых пятилеток, борьбы с врагами народа, с кулаками, которые в ночных разбоях убивали коммунистов, жгли трактористов… Еще недавно на школьном вечере я читал чьи-то стихи:

«…Замолчала робкая машина,
Тракториста с головы до ног
Кто-то облил едким керосином,
Спичку чиркнул, вспыхнул огонек…»

Эти «кто-то» стояли передо мной. Вечером вблизи дома, где мы ночевали, под гармошку долго надрывались пьяные голоса:

«…На горе стоит часовня,
Там колхозники сидят,
Зубы длинные, кривые,
Кобылятину едят…»

Встреч с людьми, бежавшими из России на запад и восток в разное время и по разным причинам, у меня еще будет много, но эта, первая, запомнилась навсегда.

Время шло к обеду. На нас уже насмотрелись, что могли, выспросили. Болгары все чаще нетерпеливо поглядывали на восток: когда же появятся «братушки»?

Часа, наверное, в три-четыре капитана и меня руководство пригласило в ту же самую отдельную комнату на втором этаже. Дверь за нами закрылась, и шум с площади еле доносился. Деревенское руководство на этот раз, видимо, хотело получить от нас конфиденциальную информацию («как коммунист — коммунисту»). Стол был богаче, и напитки — покрепче. Капитан отказался пить. В мое отсутствие что-то произошло, и сидевшие против нас болгарские коммунисты, как потом сказал капитан, были «ненастоящие». Разговор не клеился… Наконец, неожиданно и будто совсем рядом грянули трубы — это наш оркестр. Его ни с чем не спутаешь! Руководство и капитан вышли на балкон. Мне там было не место, и я спустился вниз.

Все деревенские мальчишки давно убежали за околицу встречать «русских братушек». Большинство же крестьян торжественно и нетерпеливо стояло здесь на площади. И вот за поворотом высоко в небо над всей деревней взметнулось красное-красное знамя! Это мое! Это мы! Это моя страна!..

Привал будет за деревней, и подводы одна за другой проходят мимо. Улыбки, смех, цветы… Болгары вынесли на улицу все щедроты труда и осени: виноград, помидоры, караваи хлеба, яйца, сыр… Я стою и смотрю, как вся эта снедь безоговорочно укладывается на повозки взвода автоматчиков, полковой разведки, каких-то штабных служб, выступающих в голове колонны. Внутри бьется вопль: «Оставьте пехоте!» Но пехоте остаются только улыбки, радость встреч и то, что не уместилось на больших повозках полковой «белой кости».

А нам и не надо! Не больно-то и хотелось! Я ищу глазами неразлучную пару: буланую и серого в яблоках. Их нет. Оказывается, был приказ отбраковать лошадей. Негодных свести в один табун и гнать за полком на случай перебоев в еде или в средствах передвижения. Старушку-красавицу списали в расход на питание, а серого в яблоках с натертой холкой солдаты тайком привязали к нашей последней каруце.

Чтобы не было никаких эксцессов с местным населением, ночевка в шести-семи километрах за селом — еще час ходу. В селе остаются штаб и охрана.

На следующий день мы проходили Свиштов… До сих пор о Свиштове сохранились впечатления как о европейском городке с каменными домами, мощеными улицами, богатыми магазинами и нарядной гуляющей публикой…

Вечереет… Один за другим зажигаются электрические фонари. Полк идет по центральной улице. В праздничной «иностранной» толпе снуют «нэпманы»-лоточники. Состоятельные болгары покупают у них цветы, виноград, сигареты и степенно преподносят нам…

Впереди затор. Кучер-болгарин осаживает лошадей. Вокруг сразу собирается толпа:

— А немцы писали, что у вас одни старики остались!

Я смотрю на солдат. Никак нет! Они молодые, смеющиеся, прилично накормленные (правда, добрая половина из них еще не нюхала пороха). Все они побывали в оккупации, но каждый своим путем сумел избежать тюрем, лагерей, отправок в Германию… Они остались живы, чего не скажешь о российских парнях, в большинстве своем сложивших головы на долгом пути от Сталинграда…

Из толпы высовывается небольшого роста жирненький восточного типа болгарин:

— Немцы от нас уезжали на машинах с тяжелой артиллерией, а вы на наших повозках с одними винтовками идете. Где же ваши танки?

Он мне неприятен, этот болгарин. Но я беспечно машу рукой куда-то в сторону:

— Там, — и отворачиваюсь.

— А евреи среди вас есть?

— Есть, есть! — кричит Юрка с соседней подводы, кубарем слетает вниз и бежит к кучке людей, обособленно стоящих поодаль.

Я запомнил этот случай в Свиштове только потому, что до тех пор (да и потом до конца войны) не задумывался над вопросом о Юркиной национальности. Мы были вместе.

Я тоже слезаю. Отхожу в сторону. Времени мало, и мы всей толпой говорим, понимаем, не понимаем, смеемся, стараемся что- то объяснить, во все стороны мотаем головой (у болгар, оказывается, все наоборот: что у нас— «да», у них— «нет»)… и вот уже: «На повозки! Шагом м-а-а-а-арш!»