VIII. Неожиданности

Настала осень, но киевляне еще не успели собрать со своих огородов винограда, и листья груш и яблонь золотились на деревьях. Черешни, краснея на опушках леса, соперничали с золотисто-бурыми листьями; на калине висели коралловые гроздья, впитывая в себя лучи нежного солнца. Природа обретала скромный вид гармонии и тишины.

Никогда Болеслав не был так занят войском, как в настоящее время. Хотя он никогда не рассказывал о своих намерениях, но ни для кого не было тайной, что его приготовления преследуют военные цели.

Он увеличил число войск, обострил дисциплину и запретил удаляться из обоза в город, иметь с городом какие бы то ни было сношения. Этим он возбуждал неудовольствие воинов, которые роптали на короля, упрекали в том, что он медлит с возвращением в Польшу. Пока они пировали, ели и пили мед с киевлянами, все было тихо и спокойно: они забывали о доме и отечестве; но как только король запретил отлучки из обоза, тут-то и поднялся ропот. Однако ж, несмотря на то, что войска были недовольны, они подчинялись ему, зная, что король не любит шутить. Воины продолжали уходить тайком, затевали ссоры с киевлянами и в это время пропадали, так что даже нельзя было найти следа. Некоторые их видели то там, то сям, но затем они внезапно исчезали… Их стали разыскивать: одного нашли убитым в лесу, другого рыбаки вытащили из Лыбеди, третьего из Днепра… Войско становилось все меньше и меньше, Болеслав все ожидал подкрепления из Кракова, но паны не присылали его. Так он жил изо дня в день, не видя конца этому ожиданию, а тут еще воины гибли, как мухи.

Поэтому не удивительно, что он, возмущенный происходящим, собрал остатки своих войск и сгруппировал их в один лагерь и строго-настрого запретил отлучку под каким бы то ни было предлогом. В сущности явного недоразумения между Изяславом и польским королем не было, но каждый мог заметить, что отношения их охладели, что за плечами короля происходят заговоры и измена. Об этом уже неоднократно предупреждали Болеслава, но Изяслав как ни в чем не бывало продолжал приглашать его к себе, пил с ним вино и мед и всегда был как бы послушен, даже покорен. Все знали, что существует измена, но доказательств не было, и все с минуты на минуту чего-то ожидали.

Болеслав с каждым днем становился грустнее и печальнее. Его раздражало, что паны пренебрегают его просьбами и на его желания отвечают молчанием.

«Зачем я пришел сюда! — думал он. — Ведь я хотел славы для Польши, хотел для нее приобрести расположение Руси, а они, как слепые, не замечают моего желания. Гордость ослепляет их, и они не видят дальше своего носа. А ведь мне гораздо легче было бы сидеть дома, ничего не делая, только протягивать им руку для целования, чем ждать и ждать, быть может, позорного конца».

Его раздражало и двусмысленное отношение Изяслава к Руси, что вынуждало короля не сегодня, так завтра сделать решительный шаг. Поэтому не удивительно, что он, находясь в таком сложном положении, не мог быть веселым и не показывался на людях; он не показывался даже Людомире. Она только вздыхала:

— Видно, не любит меня.

Мысль эта зародилась у нее по весьма простой причине. Вся ее любовь происходила от милости и доброты короля, который приютил ее в самую тяжелую минуту ее жизни, — минуту, когда она потеряла любимого отца. И этого было для начала достаточно. Она полюбила молодого короля тою любовью, которая не спрашивает о прошлом возлюбленного; она не думала о том, что будет впереди. Полюбив однажды, она думала, что любовь будет бесконечной. С нею она не смешивала никакие другие чувства и желания. Она сидела на Красном дворе, в тереме короля, как птичка в клетке, для которой достаточно клочка голубого неба, представлявшего для нее весь мир. Она была счастлива, пока король весело улыбался ей. Он улыбался сегодня, и должен был улыбаться завтра. Но о завтрашнем дне она не беспокоилась. Для нее не существовало короля, существовал человек, которого она любила. Что ей было за дело, что думает король, какие мысли зародились в его голове, какие он строит планы и как их будет исполнять? Она любила и жила этой любовью; чувствовала, что любима, и этого ей было достаточно. Этим удовлетворялись все ее желания и составляли для нее весь ее мир. Люде казалось, что так она проживет век, что лицо короля никогда не омрачится в ее присутствии. Поэтому не мудрено, что ей было больно видеть человека, которого она любила, печальным.

— Да, он меня не любит, — повторяла она, и эта мысль омрачала ее душу.

Люда искала решения этого вопроса, но не находила, потому что искала его в самой себе. Не умея объяснить все, что происходило в ее душе, она начала чаще ходить в лавру и к Спасу, но никого из знакомых, кто бы рассеял ее грусть, там не встречала.

Однажды в воскресенье она возвращалась с Добромирой домой, как вдруг перед самым Красным двором их нагнал Путята.

Люда обрадовалась ему, точно увидела родного отца.

— Ах, как я давно не видела тебя! — воскликнула она. — Да и сама-то я никак не могла собраться в город. Ну, как там поживает тетушка Ростиславна? Что Богна? Все ли живы, здоровы?

И она забросала старика вопросами.

Лицо Путяты было чем-то озабочено.

— Слава Богу, все здоровы и живы… по крайней мере я оставил их такими, но, Бог знает, найду ли их живыми, вернувшись.

Люда угадала его мысль.

— Значит, еще не успокоился, — сказала она полушепотом.

Они уже подходили к частоколу Красного двора.

— Мне хотелось видеть тебя, мое дорогое дитя, — ласково сказал Путята. — Ну вот и увидел. Теперь я должен вернуться. Вот уж видна и калитка Красного двора.

Люда поцеловала его руку.

— Спасибо тебе, дорогой отец! Приходи как-нибудь ко мне испить медку, да и Богну прихвати с собою, пусть она не чурается меня.

Путята поцеловал Люду в лоб.

— Прощай, будь здорова! — сказал он, хотел еще что-то прибавить, но удержался, и, когда Люда уже хотела войти в калитку, он наклонился к ее уху и таинственно шепнул:

— Смотри, будь осторожна, не ходи в город после заката солнца!

И, обратившись к Добромире, прибавил:

— Не пускай ее, матушка.

— Почему? — спросила Люда.

Путята опять наклонился к уху Люды и с грустью ответил:

— Уж слишком часто Славоша около вас вертится.

Добромира перекрестилась…

Люда любила сад Красного двора и подолгу сидела там, и, когда сомнения закрались в ее молодую душу и терем сделался тесным для нее, она все чаще выходила из светелки и гуляла в саду, пытаясь размыкать свое горе. Да и куда ей было идти?

В тот же день после заката солнца Людомира, не послушавшись совета Путяты, вышла в сад, который скорее был похож на громадный лес, обнесенный частоколом, как крепость. Сад этот с одной стороны примыкал к устью Лыбеди, с другой — граничил с Выдубычью, а третьей стороной прикасался к стенам монастыря Святого Михаила, с четвертой — проходил по берегу Днепра, широкого в этом месте, как море. Неподалеку от монастыря Святого Михаила, на высоком холме, стоял Красный двор, обращенный лицом к Днепру и Переяславлю. Двор этот был построен недавно, так что его еще не успели отделать и только вырубили кусты и деревья, чтобы открыть вид на Днепр и окрестности. Вдали шумел густой лес, доходивший до Лыбеди. Над Днепром возносился обрывистый песчаный берег, поросший мелким сосняком, волчаником и терновником. Со стороны Лыбеди обрыв этот делался покатее, так что, не доходя до берегов двух рек — Лыбеди и Днепра, был уже совершенно отлогим. В стороне, на полянке, примыкавшей к обрыву, еще Всеволод приказал поставить деревянную скамейку, на которой часто любил сидеть и издали смотреть на свой любимый удел — Переяславль. Отсюда в ясный день были видны золотистые купола церквей.

Эта же скамейка была излюбленным место отдыха и Людомиры, в особенности в настоящее время, когда Болеслав по целым дням пропадал в обозе и когда ее мысли, прежде незнакомые ей, жужжали в ушах, как рой пчел. Ввиду этого она уходила под старые дубы и садилась на скамью Всеволода. Здесь она чувствовала себя как-то вольготнее. Спрятавшись за толстыми дубовыми ветвями и вслушиваясь в осеннюю тишину, в ласковый шепот деревьев, она глядела вдаль, восхищаясь видом природы, прекрасной и щедрой в этих местах.