Даже Вояка, казалось, не выдержал. Из его пасти вырвался звук, напоминающий рыдание. Он припал к земле, забыв о ненависти, забыв о мести. Джимс не замечал собаку. Он старался собраться с силами и позвать мать. Губы его пересохли, голос отказывался повиноваться. Стояла зловещая тишина. Было слышно только журчание воды в ручье, перекатывающемся через камни у мельницы, да похожий на пистолетные выстрелы треск взрывающихся углей. В лесу за спиной Джимса заухала сова, недовольная слишком ярким светом звезд. Но ни разговора, ни голосов он так и не услышал.
Джимс забыл о страхе и естественном для каждого человека инстинкте самосохранения. В нем жили только мысли об отце и матери, нетерпеливое стремление разгадать причину их непонятного молчания, желание позвать их и услышать в ответ их голоса. Если в нем оставалась хоть малейшая способность мыслить, то именно благодаря ей он все-таки не закричал. Но не потому, что боялся. Нетвердыми шагами спускаясь по склону холма, он не вставил стрелу в лук. Что бы его ни ждало внизу — стрела ни при чем: с ее помощью ничего не изменишь, ничего не исправишь. Он не прятался в тени. Он ничего не искал, ничего не хотел найти. Ничего и никого, кроме отца и матери.
Невдалеке от одного из розовых кустов Катерины Джимс неожиданно наткнулся на отца. Казалось, Анри спит. Но он был мертв. Он лежал на земле, обратив лицо к небу. На нем играли отблески огня; они то разгорались, то бледнели в такт вспыхивающим или умирающим углям, чем-то напоминая судорожную мелодию беззвучного напева.
Бесшумно, как тень, без стона, без рыданий, Джимс опустился на колени рядом с отцом.
Странно, что именно в этот миг он вновь обрел голос, хотя совсем недавно лишился его при виде зрелища куда менее страшного, чем явление смерти. В голосе молодого человека не было истерики, и сам он не сразу узнал его: ему показалось, что говорит кто-то другой. Джимс произнес имя отца, прекрасно зная, что ответ не слетит с безжизненных губ. Обнимая неподвижное тело, Джимс еще раз позвал отца по имени, и голос его звучал бесстрастно, невозмутимо. Близость смерти усыпляет чувства, целительным бальзамом врачует боль, золотой паутиной призрачных видений притупляет страдания, приносит глубокий покой. И покой этот, подобно смерти, смиряющий и укрощающий дух, снизошел на Джимса. Звездный свет заливал убитого; на его белых губах застыла предсмертная судорога, руки со сжатыми кулаками вытянулись вдоль тела, скальпированную голову покрывала кровь. Джимс медленно склонился к отцу. Еще немного, и он снова позовет его. Еще немного, и он зарыдает. Но невидимая, непобедимая, как сама смерть, сила унесла его на крыльях мрака, и в блаженном забытьи он замер возле отца. Вояка ползком подобрался ближе. Постепенно, дюйм за дюймом, он подполз к покойнику и обнюхал его холодеющие руки. Затем облизал лицо Джимса, прижатое к плечу отца, и затих, оглядываясь по сторонам налитыми кровью глазами. Смерть витала в воздухе. Смерть пела в траурном шелесте дубовых листьев. Извивалась в танцующих отсветах пламени. Парила на крыльях ночной птицы, стремящей полет через пожарище. Сам покой, царящий кругом, таил в себе смерть. Наконец, побуждаемый необоримым порывом бросить вызов вездесущему духу смерти, Вояка сел на задние лапы и громко завыл. Но звук, огласивший долину, не был воем Вояки, равно как и голос, позвавший Анри, не был голосом Джимса. То был глас преисподней, заставивший смолкнуть шепот листьев, неземной, леденящий душу вой, отозвавшийся в лесу горестным эхом.
Этот вой вывел Джимса из бездны забытья. Юноша поднял голову, снова увидел труп отца и, шатаясь, встал на ноги. Он начал поиски. Мать он нашел недалеко от места, где лежал отец, под деревьями, возле груды яблок, которые они вместе собирали. Она тоже лежала лицом к небу. То немногое, что осталось от ее дивных волос, разметалось по земле. От ее изумительной красоты не было и следа. Звездный свет, нежно лаская Катерину, поведал сыну о том, как ужасен был конец матери. И здесь, над ее телом, сердце Джимса не выдержало. Вояка преданно охранял хозяина, внимательно прислушиваясь к горю, которое сжимало и жгло его собачью душу. Наступила полная тишина. Медленно текли ночные часы. Догоревшие бревна обрушились и образовали невысокий настил гаснущих углей. Но вот в вершинах Большого Леса уныло зашумел ветер. Млечный Путь начал меркнуть. Тучи заволокли небо. Звезды погасли. Сгустилась последняя ночная тьма — предвестница дня, и следом за ней пришел рассвет.
Вокруг Джимса лежали развалины его мира. Неопытный юноша постарел на целую вечность — вечность, пережитую им за одну ночь. Вместе с Воякой он отправился искать Хепсибу Адамса, — Вояка шел впереди. Джимс, как полуослепший, полагался скорее на интуицию, чем на зрение. Но от него ничего не укрылось. Он увидел примятую траву, истоптанную мокасинами землю у ручья, томагавк, кем-то потерянный ночью, и на нем английское имя. Дядю он не нашел.
Пасмурным рассветом того же дня, как только среди деревьев захлопали крылья птиц и белки вернулись к прерванным на ночь играм, Джимс пошел в Тонтер-Манор.
Он крепко сжимал найденный томагавк, словно тот был наделен жизнью и мог убежать. Этот томагавк зародил в нем страшное подозрение; оно росло и вкупе с другими деталями постепенно превращалось в одно из звеньев целой цепи последовательных соображений; казалось, что это оружие с короткой потертой рукояткой из пекана и притупившимся стальным лезвием было живым существом, способным испытывать боль или поведать доверенную ему тайну. Джимсу не давало покоя вырезанное на томагавке имя; оно говорило о том, что англичане либо сами пришли на их землю со своими индейцами, либо послали одних индейцев. Сбылось предсказание Хепсибы. Англичане. Не французы. Англичане.
И Джимс еще крепче сжал томагавк, словно тот был горлом англичанина.
Но думал он совсем о другом. Мысли Джимса вращались в узком замкнутом круге, бились о его каменные стены, с ужасающей монотонностью твердили о постигшем его горе и, беспрерывно возвращаясь, набатным гулом звенели в голове. Мать мертва… она там… позади… Отец мертв. Обоих убили индейцы… английскими томагавками. Надо предупредить Тонтера.
Все случившееся походило на игру больного воображения, на зловещий кошмар. Вставшее солнце не рассеяло надежды и сомнения, которые, подобно сражающимся друг с другом духам света и тьмы, роились в мозгу Джимса. Красота теплого осеннего дня, сотни птиц, собирающихся в стаи для перелета в южные края, веселая перекличка индюшек, спокойная синева неба усилили это ощущение Порой Джимс готов был усомниться в том, что видел собственными глазами, и поверить, что ничего не случилось.
Через некоторое время здоровое начало его души стало все громче заявлять о себе в перерывах между приливами безумия и рассудительности, истерического надрыва и отрешенного спокойствия. Наконец галлюцинации отступили.
Дойдя до Беличьей Скалы, Джимс остановился и обвел взглядом Заповедную Долину. Озера приветливо поблескивали на солнце, и долина, расцвеченная осенними красками, еще больше напоминала огромный восточный ковер. Джимс не видел ни дыма, ни других признаков вторжения врагов или их близости. Ветерок донес песнь белок, в небе промелькнули два орла — знакомцы Джимса с детских лет. В голове у него прояснилось, и он почувствовал, что силы постепенно возвращаются к нему. Сказав несколько слов Вояке, Джимс положил руку ему на загривок; пес плотно прижался к колену хозяина и выразительно посмотрел ему в глаза. Вояка решил покамест не подавать голоса, но его взгляд был достаточно красноречив. Человек и собака поняли друг друга. Когда они пошли дальше, глаза Джимса блестели по-иному.
Мысль, которую он до сих пор пытался отогнать, целиком завладела им. Она опалила его неудержимым, яростным пламенем; но пламя это не согревало плоть, не волновало душу. Отражаясь в глазах, оно превращало их в глаза дикаря — жесткие, как кремень, лишенные глубины и выражения. Лицо Джимса было бледно, бесстрастно, каждая его линия, каждая черта казались высеченными из камня. Он снова посмотрел на томагавк, и Вояка услышал, как с губ его сорвался стон. Томагавк не без злорадства о многом поведал Джимсу, вернул ему способность здраво смотреть на вещи, заставил вспомнить об осторожности. Джимс не сразу внял голосу рассудка, — то, что он оставил позади, сделало заботу о собственной безопасности излишней предосторожностью, но вовсе не потому, что он был так отважен, — нет, просто он стал нечувствителен к страху. Однако чем ближе подходил Джимс к владениям барона, тем громче говорил в нем инстинкт самосохранения. Он не побудил Джимса сойти с открытой тропы или сбавить шаг, но обострил чувства и исподволь подвел к мысли о мщении.