— Нет, дядя, истинная справедливость не разбирает, кто беден, кто богат — она должна быть одинакова для всех. Мне часто приходилось слышать, что гнет и власть большинства — это самый ужасный, самый беспощадный деспотизм.

— Да, там, где этот деспотизм на самом деле существует; конечно, легче удовлетворить одного тирана, чем целую толпу тиранов, да и ответственность, если она ложится на одного, бывает несравненно тяжелее и страшнее, и самая вина проступка ярче и перед Богом, и перед людьми; вот почему я верю и понимаю, что самодержавный царь даже тогда, когда имеет наклонность быть деспотом, может быть остановлен и удержан от некоторых поступков и деяний страхом ответственности за свои поступки, если вся тяжесть этой ответственности должна пасть всецело на его голову. Но ведь у нас почти ни в чем не проявляется какой бы то ни было деспотизм, а если даже где-нибудь он существует, то уж, конечно, не в такой мере, чтобы перевесить все преимущества нашей системы правления.

— Я слышал, дядя, от очень умных людей, что первое печальное явление нашей системы, это — постепенный упадок чувства справедливости в нас самих. Судьи наши утратили мало-помалу все свое влияние, тогда как присяжные настолько же искусно и усердно создают законы, насколько обходят и преступают их, смотря по обстоятельствам.

— Во всем этом есть доля правды, Хегс, об этом я не спорю; и я не хуже тебя знаю, что в любом более или менее важном процессе принято спрашивать не то, которая из двух тяжущихся сторон права, а то, чью сторону гнут присяжные. Впрочем, я ведь вовсе не говорю о совершенстве, я только утверждаю, что родина наша — великая и славная страна, и мы с тобой можем гордиться, что старый Хегс Роджер, наш предок и тезка, вздумал сюда переселиться полтора века тому назад. Чем я особенно горжусь у нас, так это равенством всех людей перед законом.

— Да, если бы богатые имели те же права и преимущества, как беднота, тогда и я бы согласился с вами.

— Ну, да, об этом можно кое-что сказать, но это же неважно.

— Ну, а последний новейший закон о несостоятельности и банкротствах! Что вы на это скажете?

— Да что и говорить! Это, действительно, возмутительное дело!

— А случалось ли вам, дядя, слышать или читать об одном фарсе, поставленном по этому самому поводу на одной из второстепенных сцен в Нью-Йорке, вскоре после нашего с вами отъезда из Америки?

— Нет, не слыхал, хотя, говоря правду, все наши пьесы, в сущности, все те же фарсы — о них и говорить, пожалуй, не стоит.

— Нет, эта пьеса заслуживает некоторого внимания, она задумана довольно остроумно: это все та же старая история доктора Фауста, в которой молодой повеса запродал дьяволу свою душу и тело. И вот однажды вечером, когда он вместе с целой гурьбой веселых, хмельных товарищей кутил, развратничал, шумел и веселился, является к нему его кредитор и требует, чтобы его впустили. И вот он входит, на козьих ножках и с рожками на лбу, а также, если я не ошибаюсь, с длинным тонким хвостом на манер коровьего; однако Том (это имя повесы) не робкого десятка парень, его безделицей не напугаешь, он настаивает на том, чтобы его приятель Дик докончил начатую веселенькую песню, прерванную приходом незваного гостя, как-будто появление этого последнего нимало его не касалось. Но, несмотря на то, что у всей остальной компании не было никакого рода дел или условий с косматым чертом, Сатаной, все же у большинства были тайные грешки, благодаря которым все они чувствовали себя не совсем ловко в присутствии этого нового лица, и многие из них смутились, несмотря на изрядное количество выпитого вина. Однако запах серы давал о себе знать, напоминая о присутствии здесь не совсем обычного гостя; тогда Том, встав из-за стола, подходит к нему и вежливо осведомляется, по какому делу он явился сюда.

— Вот это ваше обязательство, милостивый государь, — отвечает нахалу Сатана, указывая многозначительно на некий документ.

— Ну, обязательство, так что же из того? Ведь оно, кажется, в порядке?

— Да, но разве это не ваша подпись, не ваша рука?

— Ну, да, моя, я этого не отрицаю!

— И подпись эта сделана вашей кровью?

— Да, это ваша шутовская выдумка, я вам тогда же говорил, что чернила имеют ту же цену перед лицом закона.

— Ваш срок истек семь минут и четырнадцать секунд тому назад! И я теперь требую уплаты!

— Ха, ха! Вот славный долг! Да кто же теперь платит? Даже и Пенсильвания, и Мэриленд, и те не думают платить! А, впрочем, если вы настаиваете, то сделайте одолжение, — и с этими словами Том вытаскивает из кармана бумагу и добавляет с неподражаемым комизмом: — Так вот, уж ежели вы так требовательны, вот получите — это новый закон о несостоятельности и банкротствах, подписанный Смис-Томсоном.

После этого разочарованный вконец Сатана исчез со скрежетом зубовным, бормоча всякие проклятия.

Дядя Ро рассмеялся от души; но вместо того, чтобы из моего рассказа сделать те выводы, каких я ожидал, получил после этого лишь еще лучшее мнение о нашей родине.

— Так что же, Хегс, это доказывает только, что между нами есть немало смышленых парней! — воскликнул он и даже прослезился от умиления. — Хотя есть несколько дурных и превратных законов и несколько дурных и развращенных людей, которые применяют их не так, как должно, но что же из того? Ведь говорят: в семье не без урода! А вот и Джекоб с нашими письмами и газетами! Их целая корзина.

Действительно, Джекоб, очень почтенный негр, внук старого невольника по имени Джеп, который и до настоящего времени жил на моей земле в прекрасном Равенснесте, принес нам около двухсот писем. В этот момент мы кончали десерт, и я и дядя поднялись из-за стола, чтобы взглянуть поближе на все эти конверты и обертки. Разобрать нашу почту было на этот раз дело нелегкое.

— Здесь целая дюжина писем моей сестры, — заметил я, разбирая газеты и письма, адресованные на мое имя.

— Конечно, ведь твоя сестра еще не замужем и потому имеет время думать о брате, ну, а мои все замужем и одно письмо в год — максимальная порция. Но вот дорогой почерк моей матери. Урсула Мальбон никогда своих детей не позабудет. Ну, теперь покойной ночи, милый Хегс, — добавил дядя, забрав всю свою почту, — нам на сегодня дела хватит, а завтра увидимся поутру и сообщим друг другу наши новости.

— Покойной ночи, дядя! — отозвался я. — Завтра за завтраком мы с вами побеседуем опять о нашей милой родине и о наших близких.

Глава II

Я вчера улегся спать не ранее двух часов ночи и встал поутру около десяти, но лишь после одиннадцати ко мне явился Джекоб с докладом, что господин его вышел из своей спальни в столовую и ожидает меня к завтраку. Конечно, я, в свою очередь, немедля поспешил к нему, и несколько минут спустя мы с дядей уже сидели за столом.

При входе меня поразил серьезный, озабоченный вид дяди. Возле его прибора на столе лежало несколько номеров газет и письма. Его обычное приветствие «добрый день, Хегс» было как и всегда ласково и сердечно, но мне послышалась в его словах какая-то грустная нотка.

— Надеюсь, у вас не было никаких неприятных известий?! — воскликнул я, поддавшись первому впечатлению. — Последнее письмо, которое я получил от Марты, нас извещает, что бабушка отлично себя чувствует, и все ее письмо дышит беспечной веселостью.

— Да, матушка моя здорова и, очевидно, несмотря на свои восемьдесят лет, прекрасно сохранилась; но все-таки ей хочется поскорее свидеться с нами, особенно с тобой; ведь внуки всегда бывают любимцами бабушек. А у тебя все известия приятные?

— Да, неприятного нет ничего! Все письма от Марты скорее веселые; я полагаю, что теперь она должна быть красавицей.

— И я в этом уверен, не может быть, чтобы Марта Литтлпедж не была хороша; у нас, в Америке, пятнадцать лет для молоденькой девушки, бесспорно, такой возраст, когда можно почти что безошибочно определить, какая из нее должна быть женщина; к тому же я не раз слыхал от старых людей, знавших нашу бабку, что Марта очень похожа на нее, когда та была в ее летах, а наша бабка в свое время была первейшею красавицей во всей стране.