В пути он узнает о марокканском восстании и готов бросить корабль, чтобы ринуться в армию Абд-эль-Керима.
— Вы не знаете, ребята, — говорит Меллер, — что такое партия для человека, потерявшего родину и дом. Я жил среди итальянцев, читал туркам Ленина, работал у греков и никогда не мог бы стать прежним венгерцем с маленьким будапештским патриотизмом. Что-то большое открылось во мне.
Весною 1925 года восстает Сирия, левый гоминдан образует в Кантоне правительство, в Чикаго — первый конгресс негритянских рабочих. Зашевелился рабочий мир.
— Я не думал о путешествии, — говорил Меллер, — но я видел своих людей тут и там, везде. У меня были товарищи в Сирии, с кантонцами я встречался в Берлине, дружил с неграми. Душа моя молодела, когда я получал письмо из Африки: «Приезжай, старый филин, к нам — работы по горло», или депешу из Канады: «Дуй экспрессом».
Прошло яванское восстание 1926 года.
Начались мартовские события в Шанхае, и Меллер с англо-китайским словарем в руках днюет и ночует на баррикадах.
— Человек подбирается к человеку, так создаются люди, — говорит он и замолкает в раздумье. — А фон-Сект — это, в конце концов, полиция, — добавляет он без всякой видимой связи со сказанным.
— Ну, а что вы могли бы нам посоветовать? — спрашивает Шмютцке.
— Есть три возможности, — говорит Меллер, склоняясь над столом.
Он долго шепчется с немцами, чертя что-то пальцем по скатерти, и по лицу его видно, что сначала рассказывает он о вещах неприятных, противных, а потом его лицо становится серьезным, взволнованным, брови часто поднимаются вверх, и левый глаз подолгу остается лукаво прищуренным.
— Я, пожалуй, согласен, — шепчет Шмютцке, когда Меллер поднимает голову от стола.
— Ну, что ж, и я, — повторяет за ним бледный, малярийного облика Рейс, но трое остальных ставят на Секта.
— Ладно, — говорит Меллер. — Жизнь еще пропустит вас через мясорубку.
С двумя парнями он выходит на Бенд. Перевозчицы мяукающими голосами наперебой предлагают сампаны.
— Не хочу! — кричит Меллер, отстраняясь от их зловонного натиска.
В конце эстакады он находит крытый, похожий на гондолу сампан.
— Не будем терять времени, — говорит он немцам. — Где ваши багажные квитанции?
Он вручает их мальчишке, которому что-то говорит на языке, состоящем из одних восклицаний, без слов. Втроем они усаживаются в сампан, тотчас влезающий в неразбериху речной жизни.
Воздух над Хуанпу состоит из криков. Кажется, вещи, и те издают звуки, один другого оглушительнее. Немцы глядят во все глаза. Страшен, необыкновенен город на реке, в нем что-то привлекательное, хотя он нищ и грязен, как шелудивый пес. Со своим жилищем, семьей и профессией, не отрываясь от быта, странствует человек по широкой Хуанпу.
Со своей семьей странствует человек по широкой Хуанпу.
Улицы и площади образуются и исчезают по мере надобности.
Сампаны — чайные домики, с набеленными девушками у бортов, стоят на якорях, окруженные биржей сампанов-извозчиков. Плавучий харчевник, крича о достоинствах своей кухни, быстро подгребает к шумной толчее. Бродячий фокусник подбрасывает вверх цветные шары и ловит их грязными босыми ступнями, ловкими, как руки. Не сходя с места, странствует прорицатель. Его сампан опережает продавца цветов и почтительно пропускает вперед полицейского, прокладывающего улицу между лодок.
Торговец талисманами разложил товар по бортам своей лавки — вот талисманы для проституток, вот для солдат, вот для грузчиков, вот для нищих. Он поет тонким, неестественным голосом, выкатив глаза и шевеля черными сухими усами.
Сжатый шалашами грузчиков, вкладами мелких фирм и лавочками подержанного тряпья, покачивается игорный дом. Над ним — треск игральных костей и верещанье ожесточенных голосов. Мусорщик сушит кровавые шкурки дохлых кошек и крыс.
Но вот отстал, наконец, отдалился город, и погасли один за другим его крики. Тише делаются и лодки. Все реже торгаши и чанные домики, все чаще ремесленники и кустари. Стук маленьких молотков по крохотным наковальням и звучание пил. Но мало и кустарей. Плывут или стоят, приткнувшись к мертвым шаландам, сампаны со спящими людьми и теми, которые, безмолвно бодрствуя, ищут вшей. Они стоят длинной вереницей, в три-четыре ряда. Их тысячи.
Лодочница уверенно пристает к большой шаланде, укрытой парусом, как попоной.
— Тут и пообедаем, — говорит Меллер.
Они спускаются вниз, в темную каюту с нарами по бокам. В углу спит китаец. Вещи немцев (два чемодана из дешевого фибра) уже стоят подле нар.
Повар, набив свой рот пищей и шумно разжевывая ее, накрывает на стол. Мальчик с набережной открывает одну, две, три, четыре, пять бутылок пива, потом, подумав, открывает еще одну и два флакона английской горькой. Необычайно ловким жестом повар бросает на стол тарелочки с соевыми бобами и крабами. Вертясь волчком, тарелки ловка скользят по клеенке стола и останавливаются в нужных местах. Мальчик торжественно вносит кусок холодной свинины. Повар бросает блюда с пампушками — хлебцами, сваренными на пару. Мальчик возвращается с пятком длинных черных сигар, на которые пошло не меньше двух кочанов капусты.
Немцы едят и пьют, сунув сигары в карманы пиджаков.
Снова подходит сампан. Не касаясь ногами трапа, с палубы прыгает малайский матрос, рассказчик о Сурабайе. Следом за ним осторожна спускаются две студентки в очках.
— Good evening! (Добрый вечер!) — вежливо говорят они.
— Туда? — спрашивает их Меллер, таинственно скосив глаза.
— Да, сэр, — отвечают они.
— Вы явитесь к товарищу Питеру Горшефту. Вы скажете, что послал вас Рыжий.
— В пути не предвидится сюрпризов?
— О, nein, nein, das ist налажено, вполне налажено, — говорит Меллер и встает, поглаживая живот. — Also!.. Здешнее пиво очень сонно.
Он берет в руки головы немцев и целует их коротеньким отеческим поцелуем.
— Вира якорь. На доброе дело, на доброе дело, — говорит он, вылезая на палубу.
Но он не возвращается в город. Сампан везет его в глубь брошенных плавучих жилищ, пробирается между их темными рядами до тех пор, пока можно. Потом Меллер долго прыгает и ползает с лодки на лодку. Но вот его тихо окликают по имени.
В темной каютке пятеро ждут его. Это Тан — член манчжурского комитета, Осуда — уполномоченный из Японии, два неизвестных товарища и красный командир из советского района.
— Садитесь, Меллер, — говорит Тан по-английски. — Какие новости?
Меллер рассказывает о немцах, о сожженной позавчера японской барже с керосином, о пятнадцати ящиках оружия. Он говорит полунамеками, хотя все свои.
— Вот этот молодой парень может тебя поучить, как делаются поджоги, — показывает Тан на командира из советского района. — Нам прислал его ЦК, на командную работу в Манчжурию. Ты потом с ним поговори. А теперь у товарища Осуды есть особое сообщение.
Уполномоченный из Японии, человек маленького роста, с коротким, красноватым лицом и быстрыми движениями рук, говорит:
— Поступили сведения, что японская военщина предпринимает в Сиаме весьма важные строительные работы. Что это такое, толком никто не знает. Но это не каучуковая концессия, не рыбные промыслы, не базы горючего. Работы засекречены совершенно. Однако, нет на свете ничего такого, что бы не сделалось известно революционным партиям, и вот сиамские товарищи сообщили, что в Сиаме, на перешейке Кра, к северу от Сингапура, японские генералы затеяли веселое дело. Они решили перерыть перешеек и соорудить морской канал. Когда он будет готов, английская крепость Сингапур превратится в старый курятник, потому что пути кораблей минуют Сингапур, жизнь моря передвинется к северу и пойдет из Китая и Японии в Индию и Европу каналом Кра[1].
Осуда кажется юношей, так чисто и свежо его лицо, так хороши сглаза; вокруг них ни морщинки, ни просини. Зато редкие, широкие и желтоватые зубы его придают лицу жестокость, оттого улыбка его кажется нарочитой, механической, и, улыбаясь, он сразу стареет. Волосы на его голове сине-черны и торчат мрачным ежиком. Он подвижен, разговорчив, кажется весельчаком с мрачной внешностью. Осуда на самом деле мрачный и одинокий человек. У него нет ни семьи, ни родственников; он все время в работе, на людях, в сутолоке.