— Разведение мальков! — кратко сказал он ей после приветствия, как некий пароль счастья. Это была тема ее первой лекции.

Водоемы были уже построены. Лаборатория помещалась в двух маленьких ларьках, рядом с кафедрой Зверичева.

Ольга назначила первую встречу со студентами на завтра, в девять утра.

— Не пойдет, — сказал Цой. — В девять история классовой борьбы.

— В десять?

— В десять — стратегия и тактика вооруженного восстания.

— Ну, назовите свой час.

— Ноль часов тридцать минут, — ответил Цой. — Другого времени нет. Будет четыре группы по сорок человек с четырьмя переводчиками.

Когда ночью она подходила к лекционному шалашу, Цой скомандовал «смирно» на четырех языках.

— Товарищ лектор! Слушатели рыбного техникума в составе двухсот шестидесяти одного человека готовы к занятиям.

Она развернула таблицы и диаграммы.

II

Город просыпался рано. Зарю заменяло радио. Проспать последние новости фронта никто не был в силах. Пока четыре голоса на четырех языках не кончали своих докладов, утро не признавалось. Оно начиналось вслед за сообщением о войне, которая была погодой города. Но вот рассказаны последние известия — и начинается день.

Педагоги, окруженные свитою переводчиков, несущих «оформление» лекций — плакаты, рисунки и таблицы, спешат на кафедры. Партии лесорубов уходят за город. Кузнецы разводят горны. Огородники запевают песни. Повара в белых колпаках суетятся у центрального пищевого бюро.

В течение восьми часов, следующих за пробуждением, город тих, опустошен. Повара с походными кухнями уезжают за город, музыканты уезжают за город, пропагандисты и рассказчики уезжают за город. Художник театра спокойно малюет декорации, раскинув их на всю площадь перед еще не законченным театральным зданием. Фотограф спит. В кино — уборка. Ларьки на перекрестках улиц закрыты.

Но вот в три часа дня над Сен-Катаямой взвивается ракета, и тотчас преображаются улицы. Фотограф уже в ателье. Ларьки открылись. — Староста кино выкрикивает на четырех языках название сегодняшнего фильма. Беснуется радио. Со всех сторон врываются в город люди.

Быта, тяжелого домашнего быта нет, и человек, если он на ногах, остается на улице до позднего вечера. В три тридцать на десять минут все замирает: дневные известия с фронта. Люди останавливаются посреди улиц, в кино прекращают фильм, фотограф задерживает клиента перед аппаратом, погруженный в слушание новостей. С шести часов начинают работать кружки самообразования, а в восемь часов из Радиоцентра на четырех языках — доклады.

Генерал Орисака, только что вышедший из госпиталя, читал о действиях гвардейской дивизии у Санчагоу. В прениях по его докладу выступали бойцы дивизии. Приезжал бывший учитель Шуан Шеи, председатель ревкома Кореи, с докладом: «Как была провозглашена народная власть в Северной Корее» и отбирал для работы инвалидов войны. Товарищ Безухий, глава Антияпонской лиги в Харбине, прочел шесть лекций о партизанах на реке Нонни и сел писать книгу «Организация паники». Книгу свою он создавал устно, беседуя с землячествами китайских партизан и опрашивая полковые объединения пленных японцев. Радио передавало книгу всему населению Сен-Катаямы, как документ общей жизни и общего творчества. Когда он читал раздел «Паника на производствах, связанных с войной», потребовали слова двести человек. Дискуссия растянулась на декаду. Уезжая, Безухий забрал с собой четыреста человек для таежных партизанских заводов.

Осуда командовал жизнью необыкновенного этого города с увлечением композитора или живописца, которому нет дела ни до чего в мире, пока звучит в мозгу рождающаяся мелодия или перед глазами распростерты неповторимые светотени, уловить которые кистью есть дело всей его жизни. Он строил дома, утверждал учебные планы, отбирал людей для Безухого или Шуан Шена, насаждал кустарные промыслы и всерьез подумывал о собственном сельском хозяйстве. Но жизнью города было все же не ремесло, а искусство.

Сен-Катаяма был громадной моделировочной мастерской, конструирующей из жуткого месива забитости и невежества, каким являлись японские солдаты и корейские мужики, крепких и смелых людей с хорошо развитой годовой.

Все существующее в Сен-Катаяме существовало не ради себя самого, но лишь как школьное средство или пособие. И, вдохновенно подчиняясь характеру своего города, Осуда написал и прочел «Историю фушунского восстания горняков».

Пленный японский пулеметчик Хаяси, член городского совета, работавший над темой: «Труд и безработица в префектуре Токио», пришел тогда к Осуде и предложил ему учредить кружки воспоминаний о жизни во всех девяноста трех японских, китайских и корейских землячествах.

— Ничто так не воспитывает человека, как собственный опыт, изложенный вслух.

Осуда был вполне с ним согласен и сел за разработку новых форм работы, как пришло известие: авиадесантом Шершавина захвачен японский шпион Мурусима и направляется в Сен-Катаяму на гласный суд. И не было времени думать о кружках или сенокосах, и Шлегелю ежедекадно посылалась все одна и та же депеша:

«Город состоянии организации подробности почтой».

*

На процесс Мурусимы вызвал Осуда Василия Лузу и Ван Сюн-тина. Оба лежали, раненые, в городе Ворошилове и прибыли с опозданием.

Бывший партизанский старшинка Тан Пин, потерявший ноги под Гирином, а теперь помощник Осуды по административным делам, также должен был выступить в качестве свидетеля, но умолял отпустить его в отпуск.

— Я не могу говорить на суде, что я Мурусиму менял на испорченные пулеметы.

— Почему не можешь? Менял же.

— Убьют, честное слово. Тут же на суде могут меня убить партизаны.

— Но ты же менял?

— Ну, когда дело было! Тогда дурной был.

Во всех землячествах города, у всех костров изучали процесс, потому что судили не старого Мурусиму, а старый порядок, его породивший, и много грязных и подлых имен прибавилось к имени Мурусимы. Каждый судил в нем шпионов и предателей своей жизни. Мурусима вел себя человеком несчастным, всеми обманутым. Речь его была исповедью раскаяния. Наивно и как бы даже не понимая, что делает, разоблачал он своих старых товарищей по профессии, выдавал еще нераскрытых своих «парикмахеров» или «газетчиков» и подробно излагал методы японского шпионажа в Азии и Европе. В черном сюртуке, в золотых очках, сухонький, седой, он с азартом рылся в записных книжках и цитировал на память приказы, будто не его судили, а он сам кого-то судил.

Он был похож на профессора, читающего о невероятных открытиях. Десятки иностранных корреспондентов прибыли в Сен-Катаяму на процесс Мурусимы.

Мурусима кланялся и улыбался корреспондентам, приводя всех в крайнее смущение. Он был внимателен и к своим слушателям и, когда в зале становилось шумно, произносил озабоченно:

— Тише, тише, друзья мои, у нас еще очень много работы.

Всякая жизнь в городе замерла, и тогда впервые Ольга оказалась свободной. Беснуясь и вопя, ее студенты с утра до вечера торчали перед радиорупорами, обсуждая откровения Мурусимы.

Ольга прошла по улицам, заглянула в пустующий «Музей войны» и от безделья мгновенно устала. Множество мелких и до крайности нужных дел всплыло в ничем не занятой сейчас памяти. Быт Ольги с тех пор, как она приехала в Сен-Катаяму, был прост, верней — его не было. Она читала лекции часов по десять подряд, а потом возилась с сыном, и все это, не выходя из дому. В палатке, именуемой «кафедра океанографии и рыбоведения», она и жила.

Вдруг — имя Шлегеля. Она обернулась. Черняев, секретарь Осуды, когда-то бывший секретарем у покойного Михаила Семеновича, степенным шагом проходил мимо нее, кому-то говоря о приезде Шлегеля.

— Черняев! — крикнула она громко.

— Э! Имажинэ-ву! (Представте себе!) Я только что вас вспоминал с Семеном, пароль доннер! (Честное слово!) Он на суде вас разыскивает.

Черняев пополнел, выглядел солидно и держался как старший.

— Как мне пройти на суд?