— Ну, смотри сам, — отмахнулся Дятлов. — Только не досаждали чтоб мне... Из-за девки да неприятности всякие... Слова чтоб не слыхал. Иди, занимайся делами.
Только он спровадил приказчика, а в дверь опять постучали.
— Кто там?
Перемазанный копотью, весь осунувшийся за эти два дня вагранщик Захар Макеев, запаленно дыша, шел к столу, широко раскрыв немигающие воспаленные глаза. За ним вошли и остановились в дверях еще двое рабочих с суровыми, словно окаменевшими лицами. Не сводя глаз с хозяина, вагранщик ткнулся коленями в тумбу письменного стола.
— Ты чего? — нахмурившись, приподнялся Дятлов.
— Где... Куда она деваться могла?? — хрипло выдавил Макеев.
— Кто?
— Аришка... Аришка... — повторил Макеев, озирая дятловский кабинет, словно ища тут Аришку и зовя ее.
— Ты, паря, как-то по-чудному со мной разговариваешь, — неодобрительно качнул головой Дятлов. — В подпечку, что ль, она тут запрятана, Аришка твоя?! Полы мыла в субботу и вместе с другой поломойкой ушла.
— Ушла... — повторил Макеев за ним. — В квартеру к ночи пришла. Мать видала...
— Так чего ж тебе надобно? — повысил голос Дятлов. — Куда делась — ищи. Ты отец, а не я.
— За что, хозяин, рублевку ей дал? — угрюмо спросил один из рабочих.
— Рублевку — за что?.. За что ей рублевку? — хрипел Захар Макеев.
— Н-да-а... — еще раз неодобрительно покачал головой Дятлов. — Видать, дочка твоя примечает, где что плохо лежит. Намедни деньги из кошелька я рассыпал. Стало быть, вон она где, рублевка та, что под диван закатилась... Нет того чтоб на стол хозяину положить... Вор на воре живет... Так и рыщут, где бы слямзить чего... — начинал Дятлов негодовать. — А что касаемо работы, то я за нее пятак девке дал. Где это видано, чтоб за мытье полов рублями одаривать? Эдак скоро не миновать побираться идти, если стану так раскошеливаться... Хочешь не хочешь, Макеев, а рублевку эту либо по-доброму мне верни, либо в долг на тебя запишу. А дочке внуши, что негоже так-то... Вот тут вам и делай добро, старайся, чтоб еще какой приработок получили. Ни стыда нет, ни совести. За то, что ты порядок нарушил и самовольно с работы ушел, — так и быть, ничего с тебя не взыщу. А вот с вами, — повернулся он к стоявшим у двери рабочим, — с вами будет иной разговор... После работы зайдете ко мне. И ты тоже, Макеев, зайдешь. А сейчас по местам. Живо чтоб!..
Проходя по заводу, замечал косые, настороженно-угрюмые взгляды рабочих, и хотя сам тоже смотрел на них исподлобья, но спрашивал:
— Чего волком глядишь?
— Я, что ли?..
— Ну?
— Да нет... Ничего... Так я это...
...В чугунном оранжевом полыме рождались ангелы и Христы со склоненной набок головой, обрамленной терновым венчиком. Их грузили на тачки, отвозили в обрубную, к грохочущим барабанам, и Христы с глухим звоном ударялись один о другой, выколачивая из себя пыль, очищаясь от пережженной земли. И потом — отшлифованным, подкрашенным бронзовой краской — просверливали Христам раскинутые в стороны руки, навинчивали их на чугун крестов — распинали. За каждое распятие Христа Дятлов платил по копейке...
Над заводом аспидно-сизое, будто зачугуневшее небо. Темная пряжа дыма вьется из высокой трубы. И без того тусклый ноябрьский день застилают ранние осенние сумерки. Прохор Тишин стоит в обрубной у барабана, оглушенный грохотом его беспрерывной жвачки.
Отливка перебрасывается с места на место, колотится о ребристые железные стенки; барабан скрежещет, гремит, отдает в ушах Прохора несмолкаемым колокольным звоном, от которого, кажется, вот-вот расколется голова. Хорошо, что скоро кончится смена. Тогда останется только гул в ушах, да кровь еще некоторое время будет настойчиво биться в висках, но зато перестанет ежеминутно рушиться грохочущее над головой небо, не придется перебирать на зубах хрустящую пыль, отплевываться тягучими черными сгустками, и вместо этого удушливого теплого смрада можно будет вдоволь хлебнуть свежего морозного воздуха.
Отгребая лопатой пыль, сочащуюся из барабана, Прохор думает об артельной квартире, о своем месте на нарах в самом углу. Поскорей бы туда. И еще думает он об Аришке Макеевой. Что могло с ней случиться?.. Неужто это правда, будто хозяин мог с ней...
При этой мысли тесно становится сердцу.
Третий месяц живет он, Прохор, в артельной квартире, только один раз привелось ему поговорить с Аришкой. Воскресенье было тогда. Он стоял на крыльце и смотрел, как над Хомутовкой пролетал косяк журавлей, прощаясь с отбывшим свой срок летом. Курлы... курлы... И Аришка, выйдя из дому, остановилась тогда на крыльце. Тоже увидела журавлей. Вздохнула и проговорила: «Может, это наши, карпельские, полетели. За протокой на болоте гнездятся». — «А у нас, в Ракше, домашний журавль у учителя жил», — сказал Прохор.
И щемит, щемит у Прохора сердце это воспоминание.
«Что с ней?.. Где она?..»
Обрубную едва освещают горящие без стекол три керосиновые лампы. От них черными хлопьями летит копоть и оседает на пропыленных стенах. Всматриваясь в эту мглу, в дверях появляется Дятлов. Он чихает от пыли, щекочущей нос, заложив руки за спину, неторопливо подходит к Прохору и что-то спрашивает. Но из-за грохота барабана не слышно слов. Тогда Дятлов берет Прохора за рукав и ведет за собой.
Во дворе тихо, и обычный голос кажется потому громким, кричащим.
— Когда заступил? — спрашивает хозяин.
— В пять утра, как всегда.
— Та-ак... — о чем-то раздумывая, отряхивает Дятлов запыленный картуз. — До двенадцати ночи поработаешь нынче. Ступай.
— Слушаюсь, — привычно вылетело у Прохора. И только остановившись у барабана, подумал: «Как же так?.. Ведь с пяти утра... Не емши, не пимши... А потом снова в пять...»
Выбежал за дверь, но хозяина во дворе уже не было.
В литейном цеху готовились в третий раз выпускать из вагранки чугун. То ли отвлекся во время работы от своих гнетущих мыслей Захар Макеев, то ли надеялся, что, вернувшись домой, увидит Аришку, — внимательно следил за плавкой и привычно лепил глиняные пробки для закупорки лётки. Может, все обошлось бы и в третий раз, если бы к вагранке не подошел Дятлов.
Он наступил на темные, неотличимые от земли, но еще не остывшие сплесни чугуна, и у него задымились подошвы сапог.
— Это что?! — отскочил Дятлов в сторону. — Сколько раз говорилось, чтобы у вагранки всегда чисто было?! — набросился он на Макеева. — Почему песком не присыпано?.. Почему не следишь?.. Ополоумел совсем?.. После работы в контору зайдешь, рассчитаемся, — и быстрыми шагами ушел из литейной.
Застрявший в пробке ломик не поддавался, и Макеев навалился на желоб, стараясь найти надежный упор ослабевшим ногам. С трудом вызволил ломик и, напирая грудью на желоб, еще раз ударил в пробку. Ломик проскочил в лётку, из которой брызнул чугун, заплевав грудь и лицо не успевшего отпрянуть вагранщика. Вместе с обвалившимся желобом он рухнул на землю, и чугун охлестывал его клокочущим огневым потоком. В снопе потрескивающих искр мгновенно взметнулось вверх чадящее пламя. Чугун растекался по земле, накаляя дрожащий над огневой лужей воздух.
С искаженными от ужаса лицами литейщики шарахнулись в стороны. Не кричали, а вопили, ревели люди, не находя себе места и не зная, что делать. И только двое — Тимофей Воскобойников и Прохор Тишин — опомнились раньше всех. Длинными крючьями, которыми околачивают шлак, оттащили они в сторону пылавшего костром вагранщика и засыпали его землей.
Остановившимися глазами смотрели рабочие на жаркую огневую могилу Захара Макеева. В зареве был весь цех, и оно дрожало вместе с горячей воздушной рябью. У заформованных, но еще не залитых опок стояли деревянные модели крестов и короткокрылых ангелов. До крови кусая губы и едва сдерживая себя, чтобы не разреветься во весь голос, Прохор Тишин пнул ногой одну форму, другую, а потом схватил модельный крест и со всего маху хватил им по ребру высокой чугунной опоки.
— Бей!.. Круши!..
Били, крушили все, что попадалось под руку. Разворошили заформованные опоки — весь кропотливый дневной труд. В щепки разлетались модели плит, ангелов и крестов.