— Дозвольте мне еще поклониться вам... — и поклонилась глубоким поясным поклоном.

Понравились ее слова Лисогонову, и он сказал:

— Ладно. Поломойкой в контору возьму. Пятнадцать копеек в день. А может, и двадцать, смотря по старательности.

Катеринка ответила на это новым поклоном, а мать прослезилась, но теперь уже от радости.

— Можешь нынче после обеда прийти. Скажешь сторожу, что управляющий велел пропустить.

— Покорно благодарим, Егор Иваныч. Будем о вашем здоровии всю жизнь поминать, — снова кланяясь, обещала старуха.

— Не Егор, а Георгий Иванович я, — сказал Лисогонов и, уходя, повторил Катеринке: — Нынче придешь.

Вот она, первая оплеуха жене! Кончены теперь их супружеские отношения. Эта вот черномазая будет милей, а потом и другие найдутся. И надо будет так сделать, чтобы Варька узнала об этом. Пускай мучается!.. — разжигал Лисогонов свою ненависть, готовый мстить жене за то, что она стала его женой.

...Беда не любит ходить в одиночку. Кликнет другую, третью, и разом навалятся они на чей-нибудь дом, — не отмахнешься от них, не отчураешься.

В полиции пристав стучал кулаком по столу, подкрепляя этим свои угрозы стереть всех Брагиных в порошок. Дал старику строжайший наказ следить за каждым шагом сына, не приваживать к дому никого посторонних, денно и нощно помнить о том, что сын его имел связи с крамольниками и смутьянами, и что ответственность за это ложится также и на него, старика.

— Распишись, что принимаешь его под родительский надзор, — подсунул пристав какую-то бумагу, и Петр Степаныч, не глядя на нее, дрожащей рукой поставил свою корявую подпись. — Каждую неделю будешь докладывать, какого он поведения. Супостаты! Я все ваши козни в один миг пресеку, — в последний раз стукнул пристав кулаком по столу. — Марш отсюда!

Думал ли Петр Степаныч, что его на старости лет такими словами начнут поносить?.. По Дубиневке-то какая лихая слава пойдет...

А она уже шла.

— Полицейский у Брагиных был. Студент-то их возвернулся. Услали из Питера. С этими, слышь, связался, какие против законов идут, — таинственно сообщила ближайшая соседка Брагиных — дальней, а та перекинула весть еще дальше.

И заговорили в Дубиневке на все лады:

— Может, царя убить подбивался...

— Ври больше! Царя... За царя-то ему пеньковый галстук на шею накинули бы... Может, за что-нибудь так... За буянство какое, либо фальшивый рубль кому сбыть хотел...

— Студенты да эти еще... что учатся на попов, — из отчайных отчайные. От них всего жди...

— Сам квартальный сказал: неблагонадежный, мол, вьюнош. Под надзор полиции прислали сюда...

Не миновать было старикам Брагиным идти в этот день к отцу Анатолию. И посоветоваться надо с ним, и поздравить попадью-именинницу.

— Ну, сынок... Ну, наделал делов... Не знаешь, как теперь на люди показываться, — вздыхал Петр Степаныч.

— Собирайся, отец, пойдем... А ты, Варя, покорми его, как придет. Голодный, поди... — И, улучив минуту, когда старик был в другой комнате, мать сунула Варе рублевку. — Придет — передай ему. Господи... господи...

Хотели поговорить с отцом Анатолием сразу после именинного обеда, но за столом Петр Степаныч почувствовал, что его будто кто кольнул вилкой в бок. Он удобнее повернулся на стуле — и так же кольнуло в грудь. От макушки до пяток по всему телу пробежала противная дрожь, и словно черным пологом затемнило глаза. Старик провел рукой по груди, погладил выпиравшие из жилетного кармана часы, упрекнул себя:

«Перепил...»

Подкатило к сердцу, кольнуло сильнее и разом ударило в голову, будто расколов ее на невидимые осколки. Ухало в ушах соборным большим колоколом, раскачивало, разбивало: бом!.. бом!.. Валились какие-то тяжелые груды и с грохотом пропадали во тьме широко раскрытых, но ничего не видящих глаз. Из-под сползающего тела Петра Степаныча наклонился и выскользнул стул. Старик Брагин хотел удержаться за что-нибудь, схватился рукой за скатерть и потянул ее за собой.

Дзынь... Бом!.. — разбивались рюмки, тарелки.

— Петр Степаныч... Что это?.. Господи!..

— Петра, слышь... Отец... Пет...

А Петр Степаныч вытягивался, и гул у него в ушах утихал. Только, кляцкая, сжимались и разжимались челюсти и постепенно затихая, хрипело в горле.

— Воды, воды! — вспомнил кто-то.

Лили воду на грудь, на голову, перенесли Петра Степаныча на диван, открыли форточку, обмахивали полотенцами, студили начинавшее и без того остывать тело.

Первой поняла все жена.

— Петечка!.. А-а-а!.. Кормилец ты наш дорогой...

Через час Петр Степаныч лежал у себя в доме на раздвижном столе, причесанный и строго-спокойный. Жена стояла у его изголовья и все прихорашивала своего старика: поправляла воротничок рубашки, волоски на рисках. А Варя прижалась к мертвым ногам отца и словно застыла сама.

Входили, выходили и снова входили люди, что-то говорили, вздыхали, покачивали головами.

Вечер, ночь. Монотонно читала монашка псалтырь, тихо потрескивали оплывающие свечи. Опять кто-то вошел. И опять.

А сына и зятя не было.

Глава шестнадцатая

НАВСЕГДА

Присматривался Прохор Тишин к Тимофею Воскобойникову и думал, что из всех рабочих, пожалуй, один Тимофей знает, какой дорогой нужно идти в жизни. Знает, а почему не говорит об этом другим? Почему не научит его, Прохора?

— А ты меня так и послушаешься?.. Я вот скажу, например, перестань с получки в трактир заходить, неужто тебе такое понравится? — усмехнулся Тимофей, когда Прохор заговорил с ним об этом.

— От нашей жизни только и спасенье в трактире, — заметил Прохор.

— Ну вот. А у меня правило: от любителей хоть с горя, хоть с радости бражничать — подальше держаться. Мои слова — только на трезвую голову.

— Да что ж я, пьяный, что ли, сейчас?

— Сейчас — нет, а подойдет день, хлебнешь да и развяжешь язык: вон, мол, чему Воскобойников учит! Потом и сам не рад будешь, что сболтнул лишнее, ан слово-то не поймаешь. А уши, Проша, бывают разные.

Такое предупреждение еще больше разжигало желание Прохора узнать, что за человек Тимофей. Работает он лучше всех, и на заводе все считаются с ним, даже сам хозяин. Предлагал ему должность мастера, но Тимофей отказался, не польстившись на большие деньги. На всех заводчик долговую петлю надел и играет людьми: то отпустит чуть-чуть, даст продохнуть человеку, а то так затянет, что смерть одна. А Воскобойникова заарканить не смог. Позавидовать можно.

— Давай так уговоримся, — сказал ему Воскобойников. — Срок на испытание нашей дружбы положим. Будешь после получек домой с завода окольным путем ходить, чтобы «Лисабон» тебе поперек дороги не становился, тогда и поговорим обо всем, а пока... Пока — прямо скажу, смутный ты для меня.

Серьезный человек Тимофей, а дал повод Прохору в душе посмеяться. Думает, пропойцу подметил. Не знает того, что в последний раз Шибаков его, Прошку, из трактира взашей вытолкал, чтобы зря место не занимал. Тепло в «Лисабоне», светло, людно, потому и тянет туда, а вовсе не для того, чтобы пить. Да и пить-то бывает не на что. Торопиться в артельную квартиру — никто там не ждет. И некуда больше идти. А теперь и в «Лисабон» не зайдешь: Шибаков заприметил. Либо, скажет, заказывай, либо проваливай. Ему от таких посетителей толку мало.

Условия твои, Тимофей, легко выполнить.

Недолгим оказался испытательный срок. Прошло всего пять дней, и Воскобойников вечером сам подошел в артельной квартире к Прохору.

— На новоселье завтра ко мне приходи, — весело сказал ему.

Он достал из-под нар свой сундучок и мешок с вещами, — чужого не захватил, своего не оставил, — и простился с артельными, завистливо смотревшими на него.

У старухи бобылки, жившей на краю Хомутовки, снял Воскобойников маленькую комнатенку и наконец-то облегченно вздохнул. До этого каждый день опасался, что кто-нибудь из сожителей захочет покопаться в его вещах. Сундучок запирался двумя замками: один был нутряной, другой — висячий, — тем больше соблазна полюбопытствовать, что хранится за ними. Но все обошлось благополучно.