— В вагранку... Дятлова самого в вагранку!..

Стекла — дзынь!.. Деревяшки — хрясь!..

— А-а-а...

Гул и крики покрывал тревожный, прерывистый рев заводского гудка.

Глава двенадцатая

НОЧЬ

Должно быть, в небе тоже вылился из вагранки чугун и растекся задымленным Млечным Путем.

Остывал густой шлак луны и, как в полумраке литейного цеха, загорались в вышине трепетные литники звезд.

В литейном цеху, как в церкви, с обнаженными головами безмолвно стояли люди. Бородатый шишельник Спиридон Самосеев размашисто крестился, шептал молитвы и кланялся груде бракованных крестов, сваленных в углу для переплавки.

С исправником, приставом и другими чинами полиции приехал на завод Фома Дятлов. Рабочие расступились, давая им дорогу, сбились теснее. Дятлов подошел к ним, снял картуз, удрученно вздохнул. Старался присмотреться к мертвому, но ничего не мог разобрать. Лежит что-то бесформенное, присыпанное землей, из которой торчит обгоревшая нога. Вместо лаптя на ней — серой коростой бугристо налипший чугун. Пристав распорядился, чтобы дали побольше огня. За вагранкой всегда лежали заготовленные для растопки лучины, и как свечи горели они в руках рабочих.

Двое городовых подтащили носилки. Пробовали так и этак подступиться к обгоревшему вагранщику — никак не оторвать его от земли.

— Чугуном пропитался, затяжелел, — заметил кто-то.

— А ну, парень, подмогни, — обратился один из городовых к Прохору Тишину, стоявшему ближе всех.

Чугун удерживал Захара Макеева, приварившись к нему. Поднимали вагранщика, и поднимались с ним вместе скрытые присыпанной землей затвердевшие чугунные сплески. Зазвякали молотки по зубилам, — слушай, Захар Макеев, этот похоронный перезвон по тебе...

Как на подносе лежал он, впаянный в стылый чугунный подтек. С этим тяжеленным довеском и положили его на носилки, чтобы не расставаться вагранщику с чугуном во веки веков.

— Вот какое оно дело, ребятушки... — обращаясь к рабочим, уныло проговорил Дятлов. — Никто, как бог... Похороним мы завтра Захарушку, помянем его... Работать уж нынче не будем... Да и завтра, похоже, — подумав, добавил он. — Приберите тут, чтоб порядок был, и — по домам.

В конторе исправник ходил по дятловскому кабинету и диктовал приставу:

— ...а оный вагранщик Макеев, вопреки неоднократным наставлениям мастера и хозяина, не соблюл должных правил и по собственной своей вине...

Городовой привез вагранщика прямо на кладбище. Там, у задней стены, был сарай, в который обычно складывали бездомных мертвецов из голодающей или какой другой нищей братии. Рабочие просили, чтобы Макеева разрешили похоронить на деревенском кладбище, — хотели пронести его по городским улицам, — но полиция воспротивилась.

— Ему честь оказана: на городском лежать будет.

И в сарае на другой день кладбищенский поп отец Анатолий отпел Захара. Сам Дятлов на похороны не приехал, но зато мастер Шестов от хозяйского имени передал вдове вагранщика пять рублей да еще пять — всем рабочим литейного цеха на помин погибшей души.

— Вот и вся цена твоей жизни, Захар, — говорили рабочие.

Трактирщик Яков Шибаков знал, что кто-нибудь из дятловских заводских побывает у него в этот день. С утра жена и свояченица хлопотали в кухне, готовя разную снедь; достали из погреба ведро квашеной капусты и соленых огурцов, нарезали побольше селедок и сдобрили их колечками лука. Вслед за мастером Шестовым один за другим стали подходить поминальщики, и вскоре все столики оказались занятыми. Кроме рабочих литейного цеха были тут и шишельники, и модельщики, и обрубщики.

Шестов терялся, не зная, как ему поступить: если на хозяйскую пятишницу взять водки только для литейщиков, то каждому по стакану придется, а если на всех — пожалуй, и губы не обмочишь. Вон еще подваливают люди, даже неведомо кто; может, вовсе не дятловские. Пошептался с Шибаковым, и они вдвоем пораскинули умом, как тут быть.

— Ну-ка, наши, литейные... Становись в затылок, — скомандовал мастер и пересчитал всех своих. Выходило так, что каждому — по стакану и на закуску — кусочек селедки. Встал впереди всех и кивнул трактирщику: начинай.

Самому мастеру закуска на выбор: хочешь — огурчика или капустки, селедочки или даже мясца.

— За упокой души Захаровой, — приподнял Шестов доверху налитый стакан.

— Царство ему небесное... — со вздохом отозвался Шибаков.

— Отпусти ему все прегрешения — вольные же и невольные... — приговаривали поминальщики, подходя к Шибакову один за другим.

Шестов дождался, когда очередь дойдет до последнего, и замкнул собой ряд.

— Посошок, Яков Карпыч...

И Шибаков с радушной улыбкой налил ему снова стакан и придвинул на выбор закуску.

— Так что гуляй... это... поминайте, ребята, — поправился Шестов, пожал на прощание руку трактирщику и направился к выходу, оставив рабочих гулять-поминать.

А на что, на какие медяки поминать?

— Слушай, дорогой человек... Возьми это вот... — протянул шишельник Самосеев талон Шибакову. — Такие же деньги в ём.

Шибаков, усмехнувшись, отрицательно качнул головой.

— В Расейском государстве живу и никаких иностранных денег не примаю.

— Дак ведь... Талон это, талон... Ну, как бы квиток, понимаешь?..

«А может, удастся договориться с Дятловым? Пускай он для себя по гривеннику с рубля скинет. Девяносто копеек останется... Ну, и самому еще двугривенный сбавить...» — раздумывал Шибаков.

Взял из рук Самосеева рублевый талон, повертел его так и сяк, холодно и нерешительно проговорил:

— Если уж только ради такого дня...

— Для-ради... для-ради такого, — горячо вторил ему Самосеев. — Тоску чтоб залить. Жгет она, окаянная, — терзал он на груди рубаху.

— За семь гривен ежели... — небрежно сказал Шибаков, возвращая ему талон.

— Бери за семьдесят пять, не томи...

— Семьдесят.

Терпения у Шибакова было значительно больше, и Самосеев сдался.

«Всякая коммерция — дело рисковое, — уговаривал себя Шибаков. — Заартачится Дятлов, тогда у Лутохина в лавке придется на талоны товаром забрать. То же на то же и выйдет. Не прогадаю авось».

И только близко к полуночи разошлись последние посетители «Лисабона».

Шибаков делал уборку. Подметал пол, звеня склянками разбитой посуды. Вон — семитка валяется, а вон — целый пятак. Бумажка какая-то; поднял ее — талон на два рубля. Вот и от уборки чистый барыш!

Утро принесло новую весть: нашли Аришку.

За четыре версты от города прибила ее река к зарослям прибрежного пожухлого камыша. Никто не знал, сколько времени она пробыла тут, — уже успела вмерзнуть в наледь. Ее вырубили изо льда и большой тяжелой глыбиной погрузили на телегу. Лежала Аришка навзничь; смутно угадывалось ее лицо под намерзшей ледяной коркой, и вся она была словно окутана серебристой парчой, сверкающей под негреющим солнцем.

Накрытую рогожей телегу сопровождал городовой, не зная, куда везти утопшую. В кладбищенский сарай — так ведь там она не оттает. В полицейском участке сказали:

— Поезжай по Заречью. Может, кто-нибудь баню топит. Там и оттаишь ее.

Долго кружил городовой по Дубиневке и по Громку, пока наконец в одном месте не заметил топившуюся на задворках баньку.

— Эй, кто там?.. Отворяй! — постучал он в закрытую дверь.

В бане мылась какая-то старуха.

— Вылазь, бабка. Нам утоплую оттаивать надо.

— Милый, да она, может, холерная, а ты ее в баньку в мою?!

— Не холерная, говорю, а утоплая. Холерные ноне перевелись. Вылезай, тебе сказано.

Лежала на полу баньки Аришка, оттаивала, и прояснялось ее лицо. Закаляневшая понева теперь обвисла, отволгли смерзшиеся гребни складок посконной рубахи.

Чище чистой лежала Аришка, вымытая студеной речной водой. А река, вынесшая ее, сделала свое дело и в тот же день встала, укрывшись льдом.

— Слыхали, Фома Кузьмич?.. Аришку нашли... — сказал приехавшему на завод хозяину Лисогонов.