— Немой, что ли? — недоумевали рабочие. — Либо глухой?

Прошло несколько дней, и однажды, незадолго до конца смены, постояв около Воскобойникова, формовавшего тендерные буксы, молчун мастер сказал:

— Долго мне ждать-то?..

— Чего? — поднял на него глаза Воскобойников.

Мастер еще больше нахмурился, сильнее засопел трубкой.

— Ждать, говорю, долго буду? — повысил он голос.

— Не пойму, — пожал Воскобойников плечами, действительно не понимая, о чем тот говорил.

Тогда мастер ожесточенно сплюнул и, отходя, проворчал:

— Бестолочь, а не люди...

Вскоре после этого один из десятников собрал около себя группу формовщиков и с укором сказал:

— Обижается Никифор Платоныч... Негоже, ребята, так... Неужто ни у кого догадки нет пригласить его?

Некоторые приняли замечание десятника с большим воодушевлением — самим не терпелось побывать в «Лисабоне». Остальные хотя и поморщились, — обошлись бы завтра и без трактира, — но надо, чтобы мастер видел их там. Но гривенником, конечно, не обойдешься. Не будешь сидеть и смотреть, как он станет опрокидывать стопку за стопкой, поневоле соблазн возьмет.

— Никифор Платоныч, дозвольте нонче вас на угощение пригласить, — в день получки подошли к нему трое формовщиков.

— Это какое угощенье еще? — насупился мастер.

— В «Лисабон». Для знакомства.

— Ознакомимся и без этого.

— Дак... Никифор Платоныч... Со всей душой мы, потому как вы внове у нас... Вот и значит… желательно...

И так и сяк упрашивали мастера, а он все отказывался. Даже слушать ничего не хотел, порываясь уйти, но его удерживали, просили наперебой. И пришлось-таки мастеру внять настойчивым просьбам.

— Ну... так уж и быть... Для начала...

Лиха беда начало. Понравилось мастеру хлебосольство рабочих. Вместо полчасика до полуночи пробыл он в «Лисабоне».

— Недопить — хуже, чем перепить, — убежденно говорил он, и знатоки в этом дружно поддерживали его.

А в следующую субботу мастер уже сам подсказал своим подопечным:

— В «Лисабон», что ли?..

У Никифора Платоныча замашки оказались широкие. Любил он, когда посуде на столе было тесно. Что-нибудь выпьет, другим чем-нибудь запьет, третье — прихлебнет да что-нибудь еще потом и пригубит. Это вот хорошо холодненьким закусить, а вот это — горяченьким; под одну рюмку — посолонее да поострее, а под другую — пожирнее да помясистее. Говорить за столом ему приходилось мало, потому что язык все время занят был на подхвате поднесенного — то на вилке, то на ложке, то в рюмке, а то в стаканчике. Вот уж к кому действительно аппетит приходил во время еды! Словно на целую неделю старался Никифор Платоныч насытиться, пользуясь даровым угощением. Прислуживал ему сам Шибаков, подсказывая то один заказ, то другой.

Известно: хотя и горько вино, а обнесут — того горчее станет. Пришлось по стакану поднести и десятникам. Как и мастеру, им это тоже понравилось, и в следующую получку они, узнав, что рабочие снова пойдут с мастером в «Лисабон», не отходили от него ни на шаг. Поведут его — про них не забудут.

— Это что же? Повинность новая нам? Вон у мастера утроба какая! Стаканом водки да хвостом селедки не ублажишь, а тут еще и десятники... На них, что ли, работаем?.. Надо острастку дать... — говорили формовщики.

Старался, усердствовал Квашнин, чтобы и мастер заметил его и другие десятники видели, как, не хуже их, умеет он управляться. Хотелось скорее и прочнее утвердиться в новой должности хотя и маленького, но все же начальника. Искал повода наложить на кого-нибудь штраф. Первый штраф, записанный им! Это ли не событие в его пришибленной жизни?! До этого все, кому не лень, могли измываться над ним, — теперь есть над кем поизмываться ему. Злой радостью и бессмысленной местью горячило новому десятнику сердце.

У барабана, прикрыв глаза и сжав руками виски, сидел Прохор Тишин. От непрестанного грохота у него болела голова, будто ее, вместе с отливкой, тоже колотило о железные стенки.

— Ты что ж это, спать на работе вздумал?! — тряхнул его за плечо подкравшийся Квашнин.

Прохор вскочил и, превозмогая головную боль, широко раскрытыми глазами смотрел на нового десятника, а тот стоял, раскрасневшись и громко сопя.

— С управляющим не разговаривал, а?.. Он тебе покажет, как спать... Работать не хочешь? — тряс его Квашнин, а потом оттолкнул на груду обработанной барабаном отливки.

Прохор схватил молоток, которым время от времени открывал крышку барабана. Первой мыслью было — размозжить десятнику голову, но хорошо, что эта мысль промелькнула, не задержавшись. Больно дешево погубить себя из-за одного хозяйского холуя. И он отшвырнул молоток.

От глаза Квашнина это не ускользнуло. В упор приблизившись к Тишину, зло усмехнулся:

— Горяч, посмотрю... Только я с тебя этот пыл сгоню живо... Моли бога, что рублевым штрафом нынче отделаешься, а завтра особо за тобой погляжу.

И, забрав молоток, Квашнин прикинул его на руке, словно определяя на вес.

— Придется мастеру показать, чем играешься.

Выходя из обрубной, подумал: «Может, зазря настращал парня?.. Устал, поди... Все устали... — Но тут же озлобленно отогнал эту жалость. — А меня не зазря стращали всю жизнь?.. Не зазря?..» — И задышал отрывисто, запаленно.

Вышел во двор, где его опахнуло холодом. В стороне тускло светился подвешенный у копра фонарь, и послышалось, как гулко ударила сорвавшаяся вниз «баба». Квашнин поежился и от холода и от воспоминаний о том, что еще недавно торчал там у копра, на морозе, накручивая ворот лебедки, и заторопился к теплу литейного цеха.

— Вот, господин мастер, извольте взглянуть, чем обрубщик на меня замахнулся, — с обидой в голосе показал Квашнин молоток.

— Ну так что из того? — пренебрежительно взглянул мастер.

— Я ему замечание сделал, а он...

Мастер снова посмотрел на молоток, потом перевел глаза на новичка-десятника и неожиданно ткнул его кулаком в лицо. У Квашнина потянулась из носа кровь.

— Дурак, — небрежно сказал мастер. — Жаловаться будешь ходить? Учить тебя надо?.. Ну, так учись, как самому расправляться, — и еще сильнее ударил его.

Управляющий Георгий Иванович Лисогонов ввел новый порядок: когда он входил в цех, каждый рабочий должен был, прервав работу, стоя встречать его. Прошел управляющий — продолжай свое дело. Занятые работой формовщики стояли — кто спиной, кто боком к двери. Георгий Иванович остановился около рабочего, заглаживавшего «карасином» оттиск модели.

— Фролка... Фрол... — шептали ему с разных сторон. — Оглянись.

— Чего?.. Где?.. — не понимал тот.

А когда оглянулся, управляющий проходил уже дальше. За непочтительность — штраф. То ли работай, то ли следи, кто войдет...

...Заливали в опоки чугун. Рабочие несли ковши осторожно: того и гляди, ноги себе обожгут, а мастер подгонял окриками:

— Живо чтоб!.. Одна нога здесь, а другая — там... Потянулись, как нищие...

Три формовщика стояли в заднем ряду уже залитых опок и тихо сговаривались.

— Ни хозяина, ни Егорки нет... Проучить можно здорово...

— Сладим. Ничего, что бугай. Обработаем...

Двое вышли из цеха, а третий остался настороже.

Последние кровянистые капли загустевшего чугуна опали с ваграночного желоба. Вагранщик забил лётку глиняной пробкой, вытер рукавом пот со лба.

— Все:— облегченно выдохнул мастер. — Подожди, вместе домой пойдем, — кивнул одному из десятников.

Литейный цех имел в разных концах по двери. Одна вела на передний двор, ближе к конторе; другая — на задний, где копер и складские навесы. Через эту же дверь рабочие бегали по нужде к свалке шлака и других заводских отходов. В тамбур, пристроенный к зиме для тепла, вышел мастер и хотел открыть наружную дверь, как вдруг стоявший до этого настороже формовщик сзади налетел на него и тряпичным кляпом заткнул ему рот. Мигом подскочили еще двое, и не успел мастер опомниться, как его, опутанного веревками, совали в большой рогожный куль. У двери стояла заранее подготовленная тачка. Формовщики взвалили на нее шестипудовый груз, и затарахтела тачка по дороге на свалку. Выбрав место, где погрязнее, рабочие вывалили куль из тачки, откатили ее в сторону и, обогнув корпус литейного цеха, вышли на передний двор.