Под утро ветер утих. Поникли ветви на измученных деревьях, уставших отбиваться от пыльной пурги, и лохмотьями свисали с них листья, иссеченные колючим песком. В мглистом небе тускло светился оранжевый шар запыленного солнца, и казалось, что это поднялась луна, перепутав время восхода. Над городом раздавался медлительный похоронный перезвон соборных колоколов. Тонко взвизгивали маленькие колокольцы, подвывал средний колокол, обычно зовущий богомольцев к вечерне, и густым, тяжелым вздохом покрывал все большой, трехсотпудовый колокол, — гудел, охал, дрожащей октавой разносил по окрестностям скорбную весть.

— Дятлова выносят.

— Его.

— Слыхали про диво такое, слыхали... В бане запарился, ай-яй-яй... Для бедного люда не будут поминки делать, не знаете?..

В толпе горожан, собравшихся перед выносом у дятловского дома, появился Агутин. Как ходил он в баню с узелком, так с ним и явился сюда. В кутузке все эти дни просидел. Кузьму Нилыча увезли из бани домой помирать, а Михаила Матвеича — в полицейский участок, ответ держать. Сам пристав Полуянов его допрашивал:

— Ты что же это, подлец, натворил? Именитого, почтенного... Понимаешь ли ты, скипидарная твоя душа, какого человека решился жизни лишить?!

— Никак нет. Не решался и не лишал... Они сами это... Могут свидетели подтвердить.

— Я тебе покажу свидетелей, я тебя... — колотил пристав кулаком по столу, нагоняя на Агутина страх.

Михаил Матвеич действительно страшился, но не грозного вида пристава, а того, что случилось со стариком Дятловым. Уж лучше было бы дать купцу покуражиться, пускай бы его был верх.

Полуянов грозил тюрьмой, каторгой, требовал от Агутина признания в том, что он нарочно, по своему злому умыслу затащил старика париться, но Агутин такой своей вины не признавал.

— Посидишь, так признаешь. Я тебя заставлю язык развязать. Почему тебя, такого заморыша, пар не пронял? Отвечай, почему?

— Пронимал, вашскородье, самое сердце пекло.

— А почему живой остался, подлец?

— Не могу этого знать... Кузьма Нилыч, конечно, старался... Очень даже старался он...

— Кузьма Нилыч во всем старательный был, не тебе чета, — оборвал его пристав. — А может, ты его оттуда нарочно спихнул?

— Да неужто я, вашскородье, осмелился б на такое?

— А почему не осмелился? Отвечай, когда спрашивают.

— Не по-честному было бы. Мы, вашскородье, как бойцы на кулачках, так и на пару, вровень стояли... И чтоб, значит, ни-ни... По-честному чтоб.

— «По-честному»! — передразнил его пристав. — А что ты в честности понимать можешь? Подлей вашего брата, мастеровщины, никого не сыскать... Еще о честности рассуждает... Как вот сверну харю на сторону, тогда будешь о честности знать... Может, ты с ним счеты сводил? Недоплатил когда тебе, либо что...

— Не пожалуюсь. Я ни в этом, ни в том году не работал у Кузьмы Нилыча.

— Все равно ты, Агутин, подлец, — настаивал на своем пристав.

— Может статься и так, отвергать не могу. Вам, вашскородье, по начальству виднее. Но только к грешному помыслу не причастен. И не токмо чтоб... Перстом не дотрагивался. Это Кузьме Нилычу сподручней было меня, как муху, прихлопнуть.

— А почему не прихлопнул?

Михаил Матвеич неопределенно повел плечами и вздохнул, словно недоумевая и сожалея о том, как эго Кузьма Нилыч его не прихлопнул.

Опросил пристав свидетелей, и те показали, что главным зачинщиком всего был старик Дятлов. За день до смерти, придя в сознание, это подтвердил и сам Кузьма Нилыч. Пришлось приставу поутихнуть.

— Вот до чего твое озорство довело. Явишься к протопопу, пускай он наложит епитимью на тебя. И храм божий заодно подновишь, — выпуская Агутина из кутузки, сказал он.

— Двойной обет у отца Никодима возьму, — горячо проговорил маляр.

— Похоже, совесть заговорила?..

— Да нет... так я это... — вздохнул Агутин.

— Человек насмерть убился, а тебе это так?.. Пошел вон отсюда!

Вышел из полицейского участка Михаил Матвеич, прихватив свой банный узелок, как раз в ту минуту, когда ударили соборные колокола в похоронном перезвоне. Домой бы надо скорей, но нельзя не проститься с Кузьмой Нилычем. На полке рядом стояли, как подлинно равные, как бойцы. И Агутин заторопился к дятловскому дому.

— Вот он... этот самый... Агутин, маляр... С Кузьмой Нилычем парился... — слышались голоса с разных сторон.

Даже давно знакомые люди и те с каким-то особенным любопытством смотрели на маляра и расступались, давая ему дорогу ближе к крыльцу. В это время гроб устанавливали на катафалк.

— Прощай, Кузьма Нилыч, — в низком поясном поклоне склонился Агутин, и его увидела старуха Дятлова.

— Убивец!.. — закричала она, подняв трясущиеся кулаки. — Убивец!..

Маляра оттеснили в сторону, и он затерялся в толпе. Свой последний долг выполнил и мог идти домой.

Анисью Ксенофонтовну кое-как успокоили, и запряженная цугом шестерня лошадей в траурных попонах повезла Кузьму Нилыча в последний путь, в царство небесное.

Со святыми упокой...

Переднюю лошадь вели под уздцы двое рослых мужиков в белых балахонах и высоких белых цилиндрах. Катафалк густо оброс зеленью венков с яркими жестяными листьями и причудливыми неземными цветами.

Длинной вереницей тянулась процессия. За катафалком — городское духовенство в скорбного цвета ризах, родственники, именитые горожане, а уж за ними — все желающие, вплоть до бесчисленных нищих, и в конце гуськом — городские извозчики.

В этот день к почтовому поезду ни один из них не выехал, и на станции среди прибывших пассажиров был переполох.

В дятловском доме Софрониха оставалась за главную. Как только скрылись за поворотом улицы провожающие Кузьму Нилыча, она, вместе с прислуживающими бабами, торопливо перевернула на бок стол, служивший последним ложем хозяину, и (чтобы в доме не было больше покойника) ножки стола с полчаса поторчали в воздухе; снимали с зеркал простыни, тщательно, горячей водой мыли пол, проветривали комнаты. И через час в зале, на обеденном раздвижном столе уже красовались приборы, одно за другим чередовались блюда с закусками, стояли окаймленные белизной салфеток бутылки, заплесневелые от долголетней подвальной сырости. В гостиной, в столовой и в кухне — столы, звон посуды, спешка приготовлений к поминкам.

Ольга, не пошедшая хоронить деда, приставала к Софронихе:

— А после сорока дён куда душа его денется?

— А после... После она... Погоди, недосуг мне...

Устав от длившейся целый день скорби, возвращались с кладбища приглашенные на поминки друзья и знакомые Дятловых. Попарно и группами входили в дом. Тихо, с глубокими и печальными вздохами ожидали, когда соборный протопоп отец Никодим отслужит еще одну, последнюю в этот день, панихиду по новопреставленному, чтобы потом шумно прогреметь стульями, смахнуть с лиц уже надоевшую за день печаль.

Кончилась панихида, и Фома, отсморкавшись, проведя платком по глазам, предложил:

— Прошу не отказать, господа, чем бог послал помянуть... Прошу, господа...

— Кутью сперва надо, кутью, куда тебя потянуло?! — ткнув локтем в бок, зашипела аптекарю жена на ухо. — Кутью надо.

Звенели приборы, официанты суетливо перебегали от одного стула к другому, комнаты наполнял возраставший с каждой минутой гул.

— Что ж теперь горевать?.. Как говорится, каждому свое. Кузьма Нилыч пожил в свое удовольствие, а теперь Фома Кузьмич в почете будет ходить. Испокон веков так заведено, чтобы из потомства в потомство переходило.

— Жизнь — одно слово старания...

— Про кота я тогда недоговорил... — наклонился к соседу по столу купец Филимонов. — Кум это и говорит... Сам, говорит, целый час наблюдал, а потом супружницу кликнул... Возьмет это мышонка кот, сглотнет — и хвоста не видать... — Сглотнет — выплюнет, целый час так играл, а мышонок все жив... Дела-а!.. Не потеха ли?..

— Потешный кот, зря не скажешь, — согласился сосед.

— Намедни на кстинах у Петра Сидорыча... Дела-а!.. — крутил головой Филимонов. — Тараканов он наловил, в ящик запрятал...