По совету полицеймейстера, жандармский ротмистр невзначай наведался к Симбирцеву. Они отлично знали друг друга, виделись каждый день, и в помещении вокзала комната помощника начальника станции была рядом с жандармской.

Симбирцев встретил нежданного гостя с намыленными щеками — только что начал бриться — и, извинившись, стал продолжать это занятие.

— Угостить, батенька, ничем не смогу. Жена в отъезде, и приходится самому в буфете обедать. Разве что чаем, если угодно?

— Ни-ни... Я на минутку только... Шел мимо... Дай, думаю, загляну, как он один тут справляется... Пыли, вижу, много сумел развести, — посмеялся ротмистр, проведя пальцем по столу.

Чудак этот полицеймейстер! Симбирцев лет десять — пятнадцать тому назад три года был в ссылке... Что ж из того? Было это, и быльем поросло. Листовки, что ли, теперь он печатает? Целыми днями на службе торчит. Да оно и понятно: жена уехала, и одному сидеть дома скучно.

— Заглядывай, Федор Павлович, к нам. Либо стуколку, либо преферансик сообразим.

— С удовольствием, пока моей Трофимовны нет.

— Ну вот, значит, не зря я зашел, — заключил повеселевший ротмистр.

Три недели прожил Алексей у Тюрина, держа язык за зубами, а уши — настороже, но Тюрин не сболтнул ничего лишнего. Опеку над своим поднадзорным жильцом квартальный с каждым днем проявлял все старательней: ночами, когда Алексей спал, обшаривал карманы его одежды, тщательно прощупывал подкладку пиджака — не прошелестит ли под ней запрятанный бумажный листок. Проверял, действительно ли Алексей уходит с утра на малярную работу или куда-то еще, и убеждался в неосновательности своих подозрений. Подойдет к Подгоренской церкви, увидит: вон маляры, как мухи, переползают с места на место по церковному куполу; вот — в холодке у церковной сторожки закусывают среди дня; — вот на закате солнца расходятся по домам. И Тюрин удостоверился, что его поднадзорный не причастен ни к каким противозаконным делам.

— Присмотрелся я к тебе, Алексей, и скажу: вьюнош ты с разумным понятием, и надо тебе выходить на самую что ни есть верную стезю жизни, — проявлял о нем Тюрин заботу. — Как прожившему под личным моим надзором, составлю я тебе отменную протекцию на служебное поприще. Незачем тебе с этим паскудным маляришкой якшаться да по крышам елозить, а будешь ты в чине, в звании и при жалованье. Поведу тебя к нам определяться...

— К вам?.. Куда это — к вам? — удивленно переспросил Алексей.

— К нам, в полицию, — снизил Тюрин голос до шепота. — Попервости я тебя самолично поднатаскаю, как и к чему приглядываться подобает, а дальше...

Тюрин не договорил. Громкий хохот Алексея заглушил его шепот.

— Ну и комик же вы, Анисим Фаддеич!..

— Это как так?.. Какой такой комик?.. — сначала смутился, а потом обиделся квартальный. — Я тебя, можно сказать, призрел, в расположенье пришел, а ты такие слова говоришь... И никакого смеха тут быть не должно.

Смеха больше и не было. Алексей собрал узелок со своим бельишком — других вещей не имел — и, рассчитавшись за жилье, решил перебраться к себе домой.

Квартальный был обескуражен таким поворотом дела. Хмуро сказал:

— Гляди, вьюнош, не промахнись. В случае чего — уследить за тобой я ведь завсегда услежу. Помни это.

В первую же неделю после этого квартальный два раза невзначай среди ночи наведывался к Брагиным. В первый раз дверь ему открыла старуха и чуть не насмерть перепугалась, увидев опять у себя в доме полицейского. Но он сразу же успокоил ее. Попросил только показать ему спавшего Алексея и на цыпочках пошел вслед за ней. Света от горящей лампадки было достаточно, и Тюрин мог убедиться, что его поднадзорный действительно дома. Во второй раз дверь ему открыл сам Алексей и тут же, на пороге, строго отчитал:

— Если еще раз повторится такое, я буду жаловаться и на вас и на полицеймейстера. Безобразие! Вместо того чтобы наблюдать за порядками, сами же нарушаете их, беззаконием занимаетесь. Ломитесь в дом, не имея никакого права на это.

А Тюрин и прекословить не стал. Дома его поднадзорный — и ладно. И хорошо.

Стеклодув Санька Мамырь жил в самом конце Громка у Карпельской заставы. Прохор и Петька не раз были у него и видели житье-бытье своего нового друга. Двухоконный домишко ветром подбит, сени небом покрыты. У них на артельных нарах уют невелик, но не лучше и в собственном доме у Мамыря.

Отец у Мамыря умер в позапрошлый холерный год. Мать неведомо куда ушла с каким-то отставным солдатом. С Мамырем жили два его родных деда — по матери и по отцу. Один дед — слепой, другой — на деревянной ноге. Санька с утра уходил на стекольный завод, а деды вешали по суме на плечо, брались за руки и тоже как на работу: сначала на церковную паперть, а потом — под окошки домов.

— Калекам убогим, благодетели наши, милостыньку Христа ради... — нараспев выводил то один, то другой.

Жили старики-сватья дружно; все добытое за день несли в дом, и только по большим праздникам, возвращаясь с побирушек, заходили в монопольку. Зрячий слепого не обделял. Совал ему в руки стаканчик и выбирал из сумы кусок помягче да повкусней.

— Будем здоровы, сват.

— Будем, сват.

Но в последнее время у зрячего что-то случилось с его остатней целой ногой. Не только ходить, а и ступить на нее было трудно, — хоть вторую деревяшку привязывай. Слепому без поводыря ходу не было, и они перестали отлучаться от дома.

— Помирать будем, сват?

— Пожили, хватит уж.

В ожидании смерти с утра вылезали из дому, усаживались на завалинке и зябли на самом горячем пригреве.

— Живы, мальцы? — осведомлялся Санька, возвращаясь с завода.

— Живы покуда.

— Ну и ладно. Сейчас картоху стану варить, кормить вас.

Прошла так неделя, другая.

— Чего-то сватьев не видать? Померли, что ли?

— Да и не слыхать, что померли, — говорили между собой нищие.

Переходя по Громку от дома к дому, Настасья Макеева дошла со своим Митюшкой до Карпельской заставы и увидела сидящих на завалинке стариков. Подошла к ним, поздоровалась.

— Занедужились, что ли? Не ходите...

— Занедужились, Настя. Сидим, смерти ждем, а она, похоже, сама занедужилась, не идет.

— Как же кормитесь-то?

Рассказали старики как. Придет Санька, хлебушка принесет, картошку сварит.

Настасья покопалась в своей суме, достала два куска пирога и подала старикам.

— Какой с творогом — тот за здоровье Акулины-именинницы, а с кашей — за упокой Финогена.

— Акулинин день, стало быть, ноне? — покивал головой слепой дед. — Акулины, вздери хвосты?..

— Акулиной-гречушницей у нас ее называют, — сказала Настасья.

— Скоро, стало быть, Тихонов день — солнцу тихо идти...

С этого дня Настасья Макеева доброхотно взяла на себя обязанность подкармливать убогих и немощных стариков. Что наберет за день, тем и поделится с ними. Тут куски и за здравие и за упокой.

А вскоре стала захаживать сюда и по другой причине.

Трудными выдавались некоторые дни для Прохора с Петькой; готовы были стоя за работой уснуть, проведя перед этим бессонную ночь. Да хорошо еще, если не зря она проходила и удавалось листки рассовать. А то случалось и так, что, дождавшись, когда совсем потемнеет, придут к сложенным у железной дороги деревянным щитам, а под ними нет ничего. Среди ночи наведаются еще раз — опять нет. Или с печатанием дело не ладилось, или будочник не успевал поднести. А с пяти часов утра ребятам надо быть уже на заводе. Среди дня до того отяжелеют слипающиеся глаза — хоть пальцами их раздирай. Приткнутся в цехе где-нибудь во время обеденного перерыва, а долог ли он! Только еще больше разморят себя.

Однажды их подвела внезапно налетевшая ночная гроза. Целый час хлестал ливень, и когда Прохор с Петькой, промокшие до костей, подошли к щитам, — под ними в луже воды лежала тоже насквозь промокшая пачка листовок. Куда их такие девать? Не разлепишь. Надо было посмотреть, что сталось с ними, как-нибудь просушить. Но не в артельной же квартире делать это! И побратимы решили идти к Мамырю.