Однажды я вдруг вспомнил, что ранее ввел в сознание компьютера такое размытое понятие, как «любовь». Вот, думал, средство, чтобы хоть что-то выяснить. Терять мне теперь было нечего, и я решил усложнить эксперимент, дав машине вводную задачу — так, как это делают военные на своих маневрах. За несколько психоинтеллектуальных сеансов я поставил перед компьютером цель: понимая, что такое любовь, смоделировать соответствующее поведение. Очевидно, машина должна была как-то изобразить стремление, приближение к любви, и я уже примерно догадывался, что она предпримет. В наше время, когда к услугам желающих мощный машинный парк всевозможных клубов знакомств и брачных контор, компьютеру, зная мои склонности и запросы, ничего не стоило обшарить невообразимое множество электронных картотек и подобрать партнершу, удовлетворяющую меня на все сто процентов. И вот на Герионе появилась Регина. Мы с ней невероятно быстро сблизились и с такой предельной полнотой поняли и ощутили друг друга, что я, после недель ошеломляющей радости, решил: подобного совершенства просто не может быть в нормальной, обыкновенной человеческой жизни. Уж слишком идеален, дьявольски изощрен наш союз. Проклятый компьютер, думал я, с такой сатанинской точностью соразмерил и подобрал две человеческие половинки, что теперь им просто некуда деваться от своего счастья!..

И знаете, от чего я страдал больше всего? От уязвленного самолюбия, от обиды за род людской. Как, говорил я себе, вот и все? Вот и весь человек с его счастьем и несчастьем, сложностью и простотой, грехами и доблестями? Надо, выходит, лишь знать, как вложить в компьютер основные данные — и судьба каждого из нас будет рассчитана по самому оптимальному варианту, так, что счастье накроет человечество с головой?.. Тут еще Регина поведала мне об опытах Минского. Я готов был заплакать, когда узнал, что скоро мы, возможно, от проблем голода шагнем сразу в молочные реки, на кисельные берега. Ну вот, сказал я себе, теперь людям действительно крышка. Минский сделает им хлеб материальный, я — хлеб духовный, и все — в самом сытом и пошлом изобилии. Ведь если синтезаторы будут превращать «камни в хлебы», а компьютеры начнут понимать самые сложные и глубокие проблемы человеческого бытия, машины сумеют удовлетворить даже самых требовательных, самых строптивых. Все это очень приятно, но это — смерть. Я чувствовал себя создателем атомной бомбы. А иногда — просто сумасшедшим. Ведь у меня до сих пор не было точных доказательств того, что компьютер справляется с задачами эксперимента!.. Мне нужен был однозначный, недвусмысленный конечный результат, но я не имел такого ни по программе «Истина», ни по программе «Любовь». Все, что случилось со мной, можно было трактовать и так, и эдак. Я не знал, чем порождена моя слава и моя любовь: действительным, реальным ходом жизни или ловкой подделкой компьютера.

Иногда в разговорах с коллегами я специально наталкивал их на неточность формулировок, слабость аргументации и другие недостатки моих работ; думал, если все подтасовано, пусть меня скорее разоблачат. Точно так же я поступал в отношениях с Региной. Словно какой-то бес заставлял меня совершать самые безобразные, самые разнузданные поступки; иногда мне всеми силами души хотелось, чтобы Регина возненавидела меня, отвергла навеки. Тогда бы я сказал: а все-таки компьютер глуп, всего предусмотреть не может, а потому человек сколько-то проживет еще по своей воле, по своему разумению.

На какие только выверты я не пускался, каких только болезненных фантазий не изобретал, лишь бы доказать себе: невозможно человека рассчитать, вычислить и учесть целиком, как таблицу логарифмов! Мне уже было все равно, что обо мне подумают. Я уже находил порой странное, противоестественное удовольствие в этой жестокой игре во вседозволенность и все ниже опускался в бездны какого-то нравственного садизма. Я до предела измучил Регину. Я превратился в чудовище. Не знаю, чем бы я кончил, если бы Регина не спасла меня. Или, наоборот, погубила?.. Однажды она с такой мольбой, с таким безнадежным стоном воззвала к моему милосердию, с такой надрывной кротостью опустилась к моим ногам, прощая все растоптанное мною, что мне, впервые за много месяцев, сделалось стыдно. В отчаянии я убежал ото всех и несколько дней просидел неподвижно, размышляя, что же мне делать. И вот, как-то очень спокойно и просто, я решился на последний эксперимент. Я искренне возрадовался, когда, всесторонне обдумав его, увидел, что он и в самом деле будет последним. Этим экспериментом стала программа «Смерть».

Да, я с потрясающей отчетливостью понял: единственно неопровержимо ясная вещь — смерть. Что может быть бесспорнее, нагляднее смерти? Истина, любовь, справедливость, порядочность — все эти размытые, неотчетливые понятия не годились для эксперимента с самого начала, ибо они были безграничными не только для компьютера, который мог ухватить в них только сотую долю смысла, но и для меня. Я понял, в чем состояла моя принципиальная ошибка: цели для эксперимента были поставлены неверно. Как я мог проверить, действует ли моя система, если сам не знал до конца содержания задачи? Ведь чтобы смоделировать на компьютере истину, надо точно знать, что такое истина. Чтобы смоделировать любовь, надо твердо знать, что такое любовь. Лишь имея строго определенные понятия об этих вещах, я мог соотнести их как мерку с тем, что построил компьютер, и подвести итог. Но размытые понятия потому так и называются, что человечество за всю свою историю не сумело установить их окончательного смысла и точных границ. Теперь меня могла выручить только смерть.

О, смерть занимает в иерархии человеческого духа совершенно особое место. Понятие о ней так же размыто и неопределенно, как и о прочих основах бытия, но смерть отличается от всех них тем, что наряду с многозначностью и неопределенностью своего содержания она имеет один совершенно точный — физический смысл. Истина, любовь, добро, совесть — все это бесплотно и неощутимо. А смерть в ее физическом смысле как отсутствие жизни наглядна и проста, ее невозможно оспорить. Есть она или ее нет — видно сразу.

Я понял, что итогом эксперимента по программе «Смерть» должен стать мой собственный труп. Вот когда меня компьютер со света сживет, тогда уж не поспоришь, тогда всякому видно будет, что моя система работает. Ведь не сам же я в петлю полезу! Пусть компьютер поохотится за мной, а я буду от него убегать, изощряться в уловках, путать следы. Пусть в вычислительных комплексах МИНИКСа кружит программа моего убийства, пусть интегральный мозг Пояса будет подстраивать мне ловушки, пусть он попытается предугадать мои действия, рассчитать мои поступки, вычислить меня! Тогда посмотрим, кто кого и сможет ли человек сказать, что он до конца не познан компьютером. А если познан, и если благодаря этому мы сможем скоро запросто моделировать себе земной рай, устраивая жизнь по любому вкусу, то пусть моя дьявольская система умрет вместе со мной!

Вот как выглядел мой замысел, комиссар. Так что, говоря вашим языком, вовсе не убийство Минского запрограммировал я в МИНИКСе, а самоубийство. Вернее, эксперимент на себе. Любой ученый, по-моему, имеет на это право. Вас, наверное, интересует, как идет этот эксперимент. Да-да, идет — я ведь жив, значит, игра с компьютером продолжается! Моменты этой игры вы и наблюдали в последнее время на биостанциях. Почему биостанции? Сейчас объясню.

Когда компьютер приступил к реализации программы «Смерть», у меня душа ушла в пятки. Я думал, что пол вот-вот разверзнется и я провалюсь в тартарары. Вы ведь понимаете, что технически это было вполне возможно. Поэтому, взяв отпуск, я спешно бежал с Гериона. Однако герионский компьютер, конечно, сразу же раскрыл содержание эксперимента МИНИКСу, и опасность теперь ждала меня везде, где есть вычислительные комплексы достаточно высокого класса. Впрочем, довольно долгое время ничего со мной не случалось. Я недоумевал: почему МИНИКС медлит? И только потом до меня дошло: в ловушку должен попасть только я один, ведь по условию задачи компьютеру надлежало реализовать мою смерть, а не чью-нибудь другую. Значит, понял я, меня нельзя убить вместе с другими людьми, и какие бы напасти компьютер для меня ни изобретал, они прочих людей не коснутся. Впервые я испытал нечто вроде симпатии к педантичной тупости машины.