Не следует видеть здесь просто «материальную метафору» в смысле Гастона Башляра, ничего не значащую поэтическую забаву. Но не следует видеть в амбивалентности крови и последнюю реальность, скрытую за постоянными инверсиями первобытной религии, как это делает г-жа Лора Макариус[8]. И в том и в другом случае теряется самое главное — а именно, парадоксальная динамика насилия. Имея доступ к этой динамике лишь посредством крови или других символических предметов того же типа, религия улавливает ее несовершенным образом, но никогда не устраняет полностью — в отличие от современного мышления, всегда щедрого на «фантазмы» и «поэзию» перед лицом грандиозных фактов первобытной религиозной жизни, поскольку ему не удается обнаружить за ними что-то реальное.

Даже самые странные заблуждения религиозного мышления свидетельствуют об одной истине — о тождестве зла и лекарства от него в сфере насилия. Насилие то поворачивается к людям страшным лицом, производит безумные опустошения; то, наоборот, предстает миротворцем, изливает вокруг блага жертвоприношения.

Люди не могут разгадать секрет этой двойственности. Им необходимо различать благое и дурное насилие; они хотят бесконечно воспроизводить первое, чтобы избавиться от второго. В этом и заключается обряд. Чтобы быть действенным, как мы видели, жертвенное насилие должно, насколько возможно, походить на насилие «жертвенное». Потому и существуют обряды, которые нам кажутся просто необъяснимой инверсией запретов. Например, в некоторых обществах внутри обряда менструальная кровь может стать настолько же благотворной, насколько она пагубна вне его.

Двойственная и единая природа крови, то есть насилия, захватывающим образом выражена в трагедии Еврипида «Ион». Царица Креуса замышляет погубить героя с помощью необычайного талисмана — двух капель одной и той же крови, крови Горгоны. Одна капля — смертельный яд, другая — противоядие. Старый раб спрашивает царицу:

Старик: Но этот дар двойной, каков же он?
Креуса: Есть капля там одна из полой жилы…
Старик: К чему ж она? Какая сила в ней?
Креуса: Недуг целит и жизнь она питает.
Старик: Ну, а другой-то сгусток, — тот зачем?
Креуса: Чтоб убивать… То яд из змей Горгоны.
Старик: Слила ль ты их, иль носишь разделив?
Креуса: Нельзя с хорошим смешивать дурное.
[1010–1017; пер. И. Анненского под peд. Ф. Ф. Зелинского]

Нет ничего более несхожего, чем эти две капли крови, но нет и ничего более схожего. Поэтому легко, может быть даже соблазнительно, спутать эти две крови и их смешать. Стоит случиться такому смешению, и исчезнет всякое различие между чистым и нечистым. Не останется различия между благим и дурным насилием. Пока чистое и нечистое остаются разделены, можно смыть даже самые черные пятна. Стоит им смешаться, нельзя очистить ничего.

Глава II. Жертвенный кризис

Правильное функционирование жертвоприношения, как мы видели, требует двух условий: 1) должен иметься абсолютный разрыв между реально закалаемой жертвой и теми людьми, которых эта жертва замещает; 2) наряду с этим должна сохраняться некая видимость связи между жертвой и замещаемыми ею объектами. Удовлетворить этим двум требованиям одновременно можно лишь с помощью смежности, держащейся на неизбежно хрупком равновесии.

Всякая — даже малейшая — перемена в классификации и иерархии животных видов и людей может разладить жертвенную систему. Но к таким переменам должна приводить и сама по себе постоянная практика жертвоприношений, то есть тот факт, что в жертву всегда приносится один и тот же тип живых существ. Если чаще всего мы застаем жертвоприношение в состоянии полного ничтожества, так причина в том, что оно уже подверглось значительному «износу».

Все стороны жертвоприношения жестко закреплены обычаем. Неспособность адаптироваться к новым условиям характерна и для религии вообще.

Будет ли сдвиг идти в направлении «слишком» или в направлении «недостаточно», итог в конечном счете окажется один: устранения насилия не происходит, конфликты множатся, опасность цепной реакции растет.

Если разрыв между жертвой и общиной станет слишком велик, жертва не сможет притягивать насилие к себе; жертвоприношение перестанет быть «хорошим проводником» в том смысле, в каком тот или иной металл называют хорошим проводником электричества. Если, напротив, между ними установится слишком большая непрерывность, насилие будет циркулировать слишком легко в обоих направлениях. Жертвоприношение утратит характер священного насилия и «смешается» с насилием нечистым, превратится в его откровенного соучастника, в его отражение или даже в его детонатор.

Вот возможности, которые мы можем сформулировать в каком-то смысле a priori, опираясь на наши первые выводы. Мы можем также их проверить на литературных текстах, на трагических переложениях греческих мифов, прежде всего мифа о Геракле.

В «Геракле» Еврипида нет ни трагического конфликта, ни агона между антагонистами. Подлинный сюжет драмы — провал жертвоприношения, жертвенное насилие, пошедшее не туда. Геракл возвращается домой, завершив свои подвиги. Жену и детей он застает во власти узурпатора Лика, который готовится принести их в жертву. Геракл убивает Лика. После этого — последнего — акта насилия, совершенного внутри города, герой больше чем когда-либо нуждается в очищении и готовится совершить жертвоприношение. Жена и дети рядом с ним. Вдруг он принимает их за своих новых или былых врагов и, поддавшись приступу безумия, приносит их всех в жертву.

Все происшедшее представлено как дело Лиссы, богини Бешенства, посланной двумя другими богинями, Иридой и Герой, которые ненавидят героя. Но на уровне драматического действия — убийственное безумие возникает из приготовления к жертвоприношению. Невозможно поверить, чтобы речь шла о простом совпадении, на которое поэт не обратил внимания; он сам привлекает наше внимание к тому, что в начале неистовства лежит ритуал. После резни отец Геракла, Амфитрион, спрашивает приходящего в себя сына:

Мое дитя, что же с тобой? Что значит это неистовство? Наверно, пролитая кровь помутила тебе разум.

Геракл ни о чем не помнит и в свою очередь спрашивает:

Где неистовство меня охватило, меня погубило?

Амфитрион отвечает:

У алтаря. Ты очищал руки у священного огня.

Задуманному героем жертвоприношению слишком хорошо удается сфокусировать на герое насилие. Это насилие попросту слишком велико, слишком ядовито. Как предполагает Амфитрион, это кровь — кровь, пролитая в страшных подвигах и, наконец, в самом городе, — мутит Гераклу разум. Вместо того чтобы поглотить насилие и перевести его вовне, жертвоприношение притягивает его к жертве лишь затем, чтобы дать ему перелиться через край и распространиться вокруг самым ужасным образом. Жертвоприношение уже непригодно для своей задачи и, наоборот, увеличивает поток нечистого насилия, который оно уже не в силах направить в нужное русло. Механизм замещений сходит с ума, и существа, которых жертвоприношение должно было защитить, становятся его жертвами.

Между жертвенным и нежертвенным насилием различие далеко не абсолютное, в него даже входит, как мы видели, элемент произвола; поэтому всегда есть риск, что это различие сотрется. Не существует никакого по-настоящему чистого насилия; в лучшем случае, жертвоприношение приходится определять как очистительное насилие. Поэтому участники жертвоприношения после него сами должны очищаться. Жертвенный процесс можно сравнить с дезактивацией атомных станций: когда специалист закончил работу, нужно подвергнуть дезактивации его самого. И риск аварии всегда сохраняется…