Прошли, казалось, целые геологические эпохи, а в общем-то не больше получаса, когда в лиственницах мелькнули какие-то цветные пятна. Камуфляжные цвета казались слишком яркими для еще голых, еле начавших опушаться лиственниц, для серой поверхности ягеля. Такую форму, впрочем, могли носить очень разные люди, в том числе и никак не связанные с органами. Кто же это?!

Встав за лиственницу покоренастее, Миша ловил лица в окуляры бинокля. Уже можно было разглядеть лица — изможденные, обмороженные. Вроде знакомый… Да! Этого мужика он точно помнил! Он охранял то же самое здание, где не раз сменял Мишу на суточном дежурстве! Миша даже помнил, как его зовут, — Валера. И еще одно знакомое лицо понравилось Мише много меньше, потому что трудно было найти среди его знакомых более неприятного и внутренне гнилого человека, нежели полковник Красножопов. А уж он-то здесь наверняка самый главный.

С той стороны шарахнули в воздух еще раз. Начавшее было разбредаться, занявшееся другими делами стадо опять залопотало и завыло. Снизу раздавались крики — это показалась между лиственниц одна из самок, она бежала к стаду, люди спугнули ее на месте кормежки. Миша не хотел бы верить в это, но слишком уж он хорошо знал место своей трудовой деятельности, и сердце у него упало.

— Не стреляйте! — дико завопил Миша, бросаясь в сторону людей. И опоздал. Глухие удары карабинов снова разбудили многократное эхо. Самка словно бы споткнулась и упала. Какое-то мгновение стояла полнейшая тишина. Потом заурчали самцы — и молодой, и старый. Старый неуверенно ударил себя в грудь, явно не зная, что делать.

Что-то упало внутри у Михаила, смертная тоска вцепилась в сердце — он видел, как встала, пошла на подламывающихся ногах самка с вопящим, обезумевшим малышом за спиной. Кто-то азартно вопил, кто-то сообщал остальным:

— Гляди, там еще!

Мише казалось, что он вопит громче всех, мчится со скоростью автомобиля… Позже Миша не смог бы так размахивать своим рюкзаком, ведь в нем же было больше пуда. Но он опять опоздал.

Самка еще шла, и кровь стекала по шерсти на ее груди и спине. Особенно по груди, где, выходя, пуля вырвала огромный кусок живой плоти. Полуживотное издавало жалобные звуки, выдавив молока из груди, протягивала испачканную ладонь к людям в камуфляжной форме.

Громыхнуло еще раз. Самка вздрогнула, дернулась от удара пронизавшего ее свинца. Она больше не могла держаться вертикально, не могла сопротивляться ни притяжению земли, ни удару. Ее тело словно бы поднялось над землей, и самка рухнула навзничь, издавая горловые и утробные звуки. Умирающая мать ушибла замолчавшего было малыша. Тот завопил злобно и жалобно, выскочив из-под матери, он разразился слезами и криками, дергая ее за руку.

Стадо всполошилось, самец взревел, сделал шаг вперед, ударил себя в грудь. Молодой шагнул за ним.

И только тут на гэбульников набежал Миша, встал перед ними, раскинул руки:

— Да не стреляйте же, мать вашу!

Ему и в голову не приходило, что его могут убить, попросту пристрелить. Действительно, по склону с диким топотом мчался человек с перекошенной, орущей физиономией, размахивая огромным станковым рюкзаком. Уже поворачивались в его сторону стволы, и счастье Миши, что никому и в голову не могло прийти связать его появление с застреленным страшным чудовищем. И неизвестно, как бы еще повернулось дело, если бы не раздался вдруг удивленный и радостный в то же время вопль:

— Да это же Мишка!

Но Мишка повел себя странно. Не кинулся обнять товарищей и сослуживцев, не зачастил с рассказом о себе, даже не принял участия в боевых действиях. Он моментально кинулся на линию огня, заслоняя собой пляшущих вдали на склоне чудищ.

— Уходите! Немедленно уходите!

Миша махал руками, делая совершенно несомненный, всем одинаково понятный жест. Он готов был на что угодно, лишь бы прогнать их, прогнать как можно быстрее.

И старый самец послушался, начал уводить остатки стада. Может быть, помог тому и Миша… Хотя, скорее всего, помог он только в том, что не дал перебить стадо своим сослуживцам-гэбульникам. Главное, наверно, было в том, что старый самец никогда не видел таких людей, как эти, похожих на приблудившихся недавно. Он не понимал смерти, приходящей за десятки шагов, и теперь просто не знал, что делать. А инстинкт властно требовал: если происходит непонятное и если не знаешь, что нужно делать здесь и сейчас, надо убегать и даже поспешать при этом, чтобы как можно скорее между тобой и непонятным оказалось расстояние побольше.

Самки тоже бежали за ним. Старшая без каких-либо сомнений. Подросток, которого Миша сам назвал Машенькой, оглядывалась несколько раз, издавала жалобные звуки. Наверное, ждала, что Миша тоже побежит за стадом. Акулов рассчитывал, наверное, что про него забудут, но напрасно. Молодой самец двинулся в его сторону, он никак не собирался расставаться со своим любимым пидором. С жалобным блеяньем рванулся Акулов в сторону вооруженных. В рваном, торчащем клочьями от грязи буром свитере, в серо-рыжих, тоже очень грязных штанах, штанины поверх голенищ, он был неотличим от зверолюдей. Самец вцепился в его руку, потащил, и Вовка стал с криками упираться, приседать на зад, — очень может быть, и непритворно.

Молодой самец рявкнул так, что затряслись лиственницы вокруг, а гэбульники схватились за карабины. Мгновенным движением, почти не совершив усилия, забросил самец Акулова к себе на плечо. Голова и руки несчастного болтались позади самца, жалко стучали по плечам. Замирал вдали жалобный крик. Мише почудилось даже, что можно было различить слова:

— Спасите! Това-арищи!

Но кроме него, никто ничего не слышал. И теперь стал слышен только безумный, разрывающий душу вопль малыша. Самка, наконец, умерла. Из дыры в груди, выше соска, торчали обрывки чего-то розово-голубого, нежных тонов. Над мертвой самкой уже стояли двое, внимательно рассматривали ее, продолжая держать карабины наготове. Детеныш сидел на земле, заливался слезами, разинув рот, что было сил. Так кричит и плачет, задирая голову, человеческий ребенок и в два, и в три года. Малыш кинулся, схватил сапог одного из стоящих, со всхлипами обхватил его, сунулся головой. Он не мог понять, надо ли ему бояться этих существ, таких похожих и не похожих на мать. И что вообще можно ожидать от них.

«Схваченный» перевел взгляд на начальника, беспомощно усмехнулся…

— Да пристрели ты его! — распорядился Красножопов.

Миша вскинулся, протянул руку… Он не говорил ничего, не зная толком, что сказать. Но весь вид его выражал протест, защиту малыша. Трудно было не отреагировать.

— А если мы его оставим, зачем он? — Красножопов говорил тихо, задумчиво. — Нам еще идти да идти, а кто им будет заниматься? Даже если он сможет, у нас каждый ствол на счету, никого нельзя отвлекать. Что, по-твоему, важнее: этот звереныш или служение Родине… (Тут Красножопов едва успел остановиться и словно бы поперхнулся, чтобы не закончить привычного «…и партии». А как тут не привыкнуть, если еще твой дед просидел всю жизнь под портретом создателя ВЧК?)

Костя шевельнулся, и малыш заскулил, теснее прижался к сапогу мордой (или все-таки лицом?). Красножопов с усмешкой кивнул, и тот, как исправный солдат, опустил ствол карабина, направил под углом, чтобы не угодить себе в ногу, и потянул курок.

Происходи все это в городе, Миша, по своей привычке подчиняться, по привычке полагаться на начальство, не только признал бы его правоту, но и нашел бы множество причин, по которым Красножопов прав, — от прагматических до романтических. Но как ни наивен был Миша, как ни плохо он понимал людей и жизнь, как ни был по-детски зависим от всякого, кому только не придет в голову объявить себя начальством, но за последние несколько суток Миша попал в плен, бежал, убил человека ножом, распорядился жизнью еще двоих, попал в стадо зверолюдей и уже готов был с ними кочевать, пока не найдет способа для бегства.

И этот сильно повзрослевший Миша видел, что Святослав Дружинович не размышляет решительно ни о чем, что вовсе он не пытается ему ничего доказать, ни даже смягчить ситуацию. Что полковник просто наслаждается своей властью — и над зверьком, и над своими подчиненными, и над Мишей.