Ему десять лет. Место казни залито ярким, ослепительным светом. Он видит отца на эшафоте. Высокий, гордый отец стоит там беспомощный, со связанными за спиной руками и веревкой, накинутой на шею.

— Отец! — в ужасе кричит он, выдираясь из чьих-то крепко державших рук. Эти люди в синих с белым формах забрали его с отцовского корабля и приволокли сюда.

Он видит, как отца заставляют встать на скамейку морские офицеры — его друзья, с которыми он плечом к плечу сражался с Испанией. Почему они его предали? Почему? Почему?

Один из них набрасывает веревку на его шею.

Николас кричит отцу, но его охрипший жалобный голосишко теряется в нарастающем реве толпы.

Отец крикнул ему, очевидно, что-то очень важное, но Николас не расслышал и, расплакавшись, отвернулся. Тогда один из державших людей, схватив его за подбородок, повернул ему голову, заставив смотреть куда надо.

— Запомни это, парень. Запомни английское правосудие. Вот так адмиралтейский трибунал расправляется с пиратами!

Потом Николас не слышал ничего, кроме крика, своего собственного крика:

— Нет, нет, нет! Отец никогда не был пиратом! Джеймс Броган — капитан капера, он сражался за короля, он хороший, честный человек!

И он — это все, что было у Николаса в этом мире. У них обоих не было никого, кроме друг друга.

А потом капитан Элдридж — самый закадычный друг отца — вышиб скамейку из-под его ног. А они заставили Николаса смотреть на него, пока тело Джеймса Брогана безжизненно не повисло на веревке, раскачиваясь на ветру под радостные крики толпы.

Ослабев от безутешного плача, Николас повис на руках державших его офицеров. Тело его содрогалось от жалобных всхлипываний. И тогда они бросили его. Он упал на камни и лежал там, продолжая плакать. Он остался совсем один в мире.

Языки пламени подбираются к нему. Боль обжигала, терзала его, обращая в ничто, но он все равно ощущал ее. О Боже! Он больше не вынесет, весь он превратился уже в сгусток агонии, и нет у него никого, кто бы его услышал и помог.

Лейтенант Уэйкфилд наклоняется над ним, улыбаясь, помахивая раскаленным металлическим прутом, который держит в руке.

— Благодари Всевышнего, парень. — Он сплюнул на палубу табачную жвачку. — Тебя пощадят, оставят в живых.

Николас ничего не ответил и не сопротивлялся. Не потому, что был такой храбрый, а потому что не мог произнести ни звука от ужаса. Он не понимал, что происходит, что это за судно и почему его притащили сюда. Они раздели его до пояса. Один рослый матрос держал его за руки, другой — за ноги. А тот, которого звали Уэйкфилд, проговорил, возвышаясь над ним:

— Добро пожаловать на борт «Молоха». — И прижал раскаленный добела металлический прут к груди Николаса.

Николас пронзительно вскрикнул — звук походил на сигнал боцманской дудочки. Небо закружилось, над головой почернело. Он услышал шипение, ощутил запах собственной горящей плоти. Его крики и слезы лишь вызывали у матросов хохот. Закончив свое дело, они швырнули его в трюм плавучей тюрьмы.

Там было темно, жарко, как в пекле, стояло страшное зловоние. В тесном помещении люди были набиты, как сельди в бочке. Николас плакал от боли и молил Бога о помощи. Целыми педелями. Потом перестал.

Бог не захотел услышать его. Тот милосердный Боженька, о котором говорила ему мать, не мог так поступить с ним. В конце концов, он понял, что в этом мире существуют только дьяволы и ад. Дьяволы в синих с белым униформах и ад, которому не было предела. И он поклялся себе, что никогда больше не будет плакать, потому что он ненавидел их всех, ненавидел, ненавидел…

Он открыл глаза, но вокруг было темно. Боль от ожога он больше не чувствовал, но он знал, что Бог его покинул, что он остался один и что конца этому нет…

Семьдесят девять… восемьдесят…

Ритмичные удары плети раздирали кожу. Его тело с вытянутыми вверх руками было привязано к мачте «Молоха». Хвосты плети врезались в кожу на груди, ложась поверх клейма, которое ему вытравили пять лет назад.

Восемьдесят один… восемьдесят два…

Он даже не вздрагивал, ему было все равно. Труднее всего было вынести первые десять — двадцать ударов. После этого наступило отупление. Он больше не чувствовал боли. И вообще ничего не чувствовал. Прижавшись щекой к грубо отесанному дереву мачты, он, не отрываясь, смотрел на лейтенанта Уэйкфилда, отсчитывавшего удары.

Восемьдесят три… восемьдесят четыре…

Кровь текла по спине и канала на палубу. Он убил заключенного. В целях самозащиты, но до этого никому не было дела. Его тюремщики пустили в ход плетку-девятихвостку, не принимая во внимание никаких оправданий. Его били, держали впроголодь, стремясь сломить его дух.

Восемьдесят пять… восемьдесят шесть…

Ему помогла выжить ненависть. Ненависть и жажда нести. Первая заменяла ему пищу, вторая — воду. Они подпитывали его и давали силы.

Восемьдесят семь… восемьдесят восемь…

Он был всегда настороже. Никогда не позволял другим заключенным загнать себя в угол. Никому не давал спуску и крал любую крошку, которая попадалась на глаза. Не доверял никому. Кроме себя, ему ни до кого не было дела.

Восемьдесят девять… девяносто…

Немало людей старше его по возрасту и сильнее умерло на борту этой вонючей, заражённой всеми болезнями посудины. Он выжил, потому что его поддерживала ненависть.

Девяносто один… девяносто два…

А по ночам, когда спускалась тьма, он мечтал.

Девяносто три… девяносто четыре…

Мечтал о том, как будет резать горла.

Девяносто пять…

Первым будет лейтенант Уэйкфилд. Потом все так называемые «друзья». Особенно капитан Элдридж. Для Элдриджа он придумает что-нибудь особенно жестокое.

Девяносто шесть…

Он мечтал о море крови, которая утолит его жажду мести.

Девяносто семь…

Он жаждал крови и обдумывал способы утопить в крови своих врагов.

Девяносто восемь…

Он дал себе страшную клятву стать тем, кого они больше всего боятся. Тем, кем они сами сделали его, заклеймив его.

Девяносто девять…

Стать пиратом.

Внушающим ужас пиратом, каких еще не видывала Англия.

Сто.

Он выругался, дернулся всем телом и вдруг услышал слова: «Ты не один»!

Шепот шел будто откуда-то издалека. Он не мог раздаваться здесь, где находится он, в преисподней. Он даже разозлился, услышав этот голос, такой нежный, ободряющий.

Боль он может выдержать, но надежду никогда.

— Шшш, я здесь, рядом, — снова услышал он. — Ты не один.

Нет, нет, он один, он всегда будет один. Ему так лучше.

Что-то прикоснулось к его лицу. Рука. Легким движением прошлась по щеке, по лбу влажная ткань. Влага. Такая прохладная, невероятно чудесная. Легкое прикосновение было под стать нежному голосу. Целительное, охлаждающее адский жар.

Сон. Наверное, это ему снится. Потому что чему быть, — того не миновать. Он находился там, где ему место, и останется здесь навсегда.

Не убий, не убий… Прости меня, отец, я согрешил.

Нет, этот сон не должен продолжаться, он не хочет этого. Не хочет, чтобы снова появлялся проблеск надежды. Он сдался на милость адского пламени. Пусть оно сожжет его дотла, он даже сопротивляться не станет, потому что это бессмысленно.

Это конец. Неминуемый конец.

Здесь он и останется — один навсегда.

Тьма сомкнулась вокруг: догорел и погас последний огарок свечи. Саманту охватило отчаяние.

Он умирает.

Она сидела, склонившись над ним в мертвой тишине пещеры, которая казалась ей теперь похожей на гробницу. Плечи ее вздрагивали от рыданий, все тело дрожало. Больше она ничего не может сделать. Все усилия оказались напрасными.

Сэм застонала. Она делала все, что только могла придумать, не смыкая глаз, ухаживала за ним, потеряв счет дням и ночам. Она уже не знала, сколько времени они пробыли здесь: три дня, а может быть, четыре?

Она пыталась охладить жар водой и отдала ему все, что оставалось по фляге, оставив для себя всего несколько капель. Когда воды не осталось, она приспособилась увлажнять кусочек ткани под тоненькой струйкой воды, сочившейся по стене пещеры, а когда ткань намокала, выжимала воду ему на губы.