ГЛАВА 6. БЕРЕМЕННАЯ

Из туалетного окна к вечеру открывался прекрасный вид — закатные небеса горели, будто газовое пламя, и в этом слоеном, разноцветном пламени безвольно носило птичью стаю — как лохмотья пепла, брошенные на ветер. Птицы пикировали на черно-рыжие столбы корабельных сосен, и даже сейчас я, наверное, смогла бы нарисовать эти сосны по памяти — пять деревьев, ровных, будто новенькие карандаши…

Единственный раз, вечером, сосен оказалось шесть — присмотревшись, я опознала грузную фигуру Кабановича, вросшую в сугроб. Кабанович печально разглядывал окна, в руке у него розовел пластиковый пакетик. Вначале я отпрянула прочь, гремя сбитыми ведрами. Потом испугалась, что он уйдет, и побежала в палату за курткой.

"Привет!"

Он грузно шел по снегу, глядя искоса и враждебно: такими рисуют пленных фашистов. Отовсюду к нам сбегались собаки.

"Я принес твои вещи". — Он протягивал через сугроб розовый пакетик. Собаки лаяли.

Кабанович в самом деле принес мои вещи — в пакетике нашлась книга "Зеленый Генрих" (в порыве страсти доверенная Кабановичу и отвергнутая им после первой же прочитанной страницы), колода карт для вечернего деберца с Эммой, чеснокодавилка и кассета с "Дон Карлосом". Я смотрела на них, жалких свидетелей моей любви, а Кабанович щурился, как от дыма, и зяб в своем легком плаще.

"Может, ты передумаешь?" — спросил он, и мое сердце попыталось сорвать поводья. Я отогнала собаку и прикусила щеку до сладкой кровяной боли…

"Я все еще люблю тебя", — сообщил Кабанович, пытаясь взять мою руку, сухую и окоченевшую, как мерзлая ветка.

"Я тоже тебя люблю, но ты мучаешь мать. И не веришь в Бога".

Кабанович нагнулся ко мне:

"Зачем приплетать религию? Ты вроде бы тоже поклонов не бьешь?"

Он махал своими огромными руками, похожими на лопасти, кричал, что Бога нет, и если я хочу сохранить остатки разума, то надо срочно рвать когти из этой психлечебницы, где мне и так уже задурили голову. Он кричал все громче, пугая собак и больных, ступивших на ежевечернюю тропу к столовским воротам. Крик стал смехом, визгливым, бабьим смехом, Кабанович хохотал, и больные успокаивались: он всего лишь один из них, один из нас, такой же, как все. Я не хотела, чтобы Кабанович уходил, но еще больше боялась, что он останется здесь, хохочущим в снегу.

Мы расстались, не прощаясь и не глядя друг другу в спину…

Через месяц меня все же выпустили из «Рощи».

Прощальная встреча нашей группы окончилась всеобщим фотографированием на «Полароид», и мне, к сожалению, не удалось сбежать до того, как ЭсЭс начала выстраивать группу рядками.

На прощанье она сказала мне: "Не пройдет и года, как ты сюда вернешься, Аглая". Она теперь снова была со мной на «ты».

Забирал меня Алеша, он сильно торопился к себе в офис, поэтому быстро зашвырнул в квартиру мою сумку и сбежал под мамины обещания "сварить кофе". Мне показалось, что мама смотрит на меня с испугом, и я не стала упрекать ее — хотя из тридцати с лишним дней она могла бы потратить несколько часов на поездку в «Рощу».

Диванные подушки в моей комнате были разложены так, как их обычно укладывал Кабанович, наутро после побывки — расшвыривал без всякого интереса к процессу. Оказалось, что вид этих подушек доставляет мне боль, и почти так же больно было смотреть на старые книги за стеклами — ни одна из них не смогла бы помочь мне.

Сдвинув стекло в сторону, я сняла с полки несколько книг, скрывавших второй, секретный ряд. Там прятались мои любимцы, не предназначенные для посторонних глаз: Сашенька обязательно засмеялась бы, узнав, что я все так же нежно листаю страницы Кэрролла и Трэвэрс. Мое отношение к книгам никогда не было высокомерным — я отметала всякие упреки в недостаточной знатности рода и могла искренне, всем сердцем, полюбить безвестную простушку в сереньком переплете. Или скромный том позабытого ныне автора — а ведь прежде, думала я, слова его гремели в людских умах, как fanfare, bombardon и grosse caisse одновременно. Теперь позабытая книга обидчиво давилась собранной пылью: как радостно мне было пробуждать былую память, по ложечке соскребая ее с душистых страниц, — эти старые книги всегда пахнут как осенние листья.

Я вытащила на волю желтый, оборванный с двух сторон том, в нем должно было найтись нечто важное и позабытое.

Глаза у Богоматери были грустными, казалось, что ей легче заплакать, чем смотреть так еще хотя бы минуту.

Из комнаты я вышла с чистым полотенцем наперевес, едва не сбив с ног маму. Она отпрянула:

"Глаша, может быть, ты хочешь кофе?"

Мама сильно сдала в эти дни, но вряд ли я была причиной ее тоски.

"Да, мамочка, пожалуйста".

После душа я обнаружила на кухне тщательно накрытый стол, и еще обнаружила, что жалею мать изо всех сил — ей не для кого было теперь стараться. Отца потчевала Лариса Семеновна, Сашенька покинула отчий дом, но вот, внимание, ура — из дурдома возвращается сумасшедшая Глаша, и можно резать сыр красивыми светящимися пластинками, можно варить кофе в старинной армянской турке, можно мыть румяные щеки яблок и сдирать целлофан с новой коробки конфет.

"Ты не сердишься, Глаша? Алеша строго запретил тебя беспокоить, поэтому мы не приезжали. Тебе стало лучше теперь, да?"

"Я чувствую себя замечательно", — и вправду, как замечательно я себя чувствовала вне стен клиники.

"А у Сашеньки будет малыш", — сообщила мама. Рука дрогнула, и горячий кофе пролился на колени. Мама не удивилась, что я сбежала к себе в комнату, видимо, она подготовилась к любым моим странностям.

"Теперь, когда мы расстались с Кабановичем, у меня никогда не будет детей", — думала я в свои двадцать два года, разглядывая холодное и мокрое пятно на джинсах. По форме пятно напоминало сердце, и я позвонила Кабановичам.

На проводе очутилась Эмма Борисовна, она обрадовалась мне, но почти сразу начала рассказывать: Виталичек уехал в Германию с шефом и будет только к Рождеству. Она может дать мне его телефон в Штутгарте, неуверенным голосом сказала Эмма, и я, конечно, отказалась. Попрощалась Эмма быстро.

Дома стало совсем невыносимо, но куда идти отсюда, я не знала. Мои малочисленные подруги растворились в прошлом, а бесцельно сновать по улицам не хотелось: благодаря «Роще» я боялась не только своего тела, но и тел незнакомых людей. Не следуя желанию, а только в силу безвыходности, я поплелась к семейному гнездышку Лапочкиных.

* * *

Под тяжелой дверью сильно пахло борщом. Сашенька молча разглядывала меня в «глазок», открыла дверь и так же молча ушла на кухню.

Я совсем не умею готовить, нас с Кабановичем кормила милейшая Эмма, извращаясь в сложносочиненных рецептах. А Сашенька с детских лет собирала вырезки из «Работницы» и «Крестьянки», где крестьянок и работниц учили ставить тесто и стругать салаты «оливье». Готовила сестра с удовольствием, но никогда не ела свои произведения, а впрочем, она вообще ела мало.

…Сашенька деловито удобряла багряное варево чесночными зубчиками, помешивала, пробовала и всячески подчеркивала увлеченность действием.

"Тебя можно поздравить?" — вежливо начала я, и сестра тут же вскинулась:

"Поздравить? Интересно, по какому поводу?"

"Но ребенок…"

"Я пока не решила, оставить его или нет".

"О чем здесь думать, Сашенька? Свадьба, беременность — все как по нотам!"

"Глаша, какая ты стала умная! Хорошо пролечили?"

Сашенька была такого же цвета, как ее борщ, надо было срочно спасать ситуацию, менять курс разговора — лишь бы сестра не смотрела на меня так грозно. Я зажмурилась и выпалила наугад:

"На что похожа беременность?"

Когда Алеша вернулся с работы, мы с Сашенькой пили чай: на столе красовались уютно разломанные булочки, а из комнаты, которую Лапочкин называл «залой», летели позывы заокеанского сериала. Через форточку спорили вечерние детские крики. Зрелище нашего единения было таким непривычным, что Алеша зачарованно глядел на нас с добрую минуту.