— Вы, Кочетов, не улыбайтесь. Рано еще… — строго сказал Петюнчик. — Кстати, вы почему мне не докладываете? В следующий раз «дыню» получите. Поняли?
Я был сражен наповал.
— Товарищ капитан, я же наверху был и…
Петюнчик гневно перебил меня:
— А если бы генерал подходил? Вы б его, небось, из-под земли увидели и доложили. А разницы никакой нет. Старший есть старший. Давай рабочую тетрадь.
Я метнулся в самолет. Спускаясь по стремянке, на ходу развернул тетрадь, отыскивая место для записей об осмотрах.
Но Петюнчика уже не было у машины. Вместо него тут стоял молодой техник соседнего самолета.
— Вон капитан, с инженером полка беседует, — кивнул он в сторону. — А он вас милостиво разносил… Строго, но не грубо. Новость! На партсобрании, что ли, продраили? Нет, право-слово, удивительно! Вы ведь его еще не знаете… Сейчас вот уйдет подполковник и понесется по стоянке: «Лодыри! Шаромыжники! Разговорчики! „Дыню“ воткну — во какую!» И втыкает он «дыни», взыскания то есть, налево и направо. Все ему чудится, что он один за дело болеет, а остальные свинью стараются ему подложить. Ну и дает нам понять, по поводу и без повода, что он самый умный…
— Кто без недостатков… — Я пытался как-то оправдать Петюнчика. — Он требовательный, любит технику…
— Технику любит? — перебил меня новый знакомый. Откуда вам знать это? Как бы не так! Матчасть для него — это просто ломовая лошадь, которая пока благополучно везет его вперед…
Заметив возвращавшегося Петюнчика, техник исчез так же быстро, как и появился.
Я отдал Петюнчику рапорт.
— Вот так, — чуть усмехнувшись, похвалил он меня. — Видел инженера полка? Молодой, верно? Вот что значит вовремя академию закончить! Ну, ничего… Эй, рядовой, — окликнул Петюнчик механика, проходившего мимо. — Что топаешь, как вареный? Бегом!
Потом снова заговорил со мной:
— Самолет мне ваш понравился. Смотрите, Кочетов, не запускайте. А то у меня «дыню» живо схлопочете. И ша! Никаких дебатов. Знайте свое место. Смотрите у меня, Кочетов! — И он погрозил хорошо и давно знакомым мне толстым, коротким указательным пальцем.
На какой-то миг мне показалось, что по мне прошелся бульдозер. Но только на какой-то миг. Я опомнился, взял инструмент, ветошь и привычно вернулся в мир милых мне приборов и приборчиков, агрегатов и агрегатиков, труб и трубочек, из которых в общем-то и состоит мой чудесный самолет, изумительное создание рук человеческих. А Петюнчик ушел. И сейчас, и потом, когда он уходил, я никогда не смотрел ему вслед, но я знал, чувствовал, что он удаляется, и на душе у меня становилось от этого легко и спокойно.
КОМБАТ
В деревне из моих родственников сейчас никто не живет, но я часто навещаю родную Березовку: здесь я родился, вырос, учился в школе, отсюда пошел в армию. Предотпускная пора, как хмель, кружит голову. Билетов еще и в помине нет, а уж я мысленно весь там, с односельчанами. Письма Евсеича волнуют, будоражат память. Перед самым отъездом я их перечитываю снова, а последнее помню почти наизусть. Евсеич писал решительно обо всем: «Иван Матвеевич, лесничий наш, ехал на днях на лошади пьяненький и уснул. Подвозит его лошадь к дому, а уж он готов, долго жить приказал. Когда вскрыли, в дыхательных путях кусочек огурца нашли… Петр Бондарец развелся-таки с Валентиной. Троих детей, сукин сын, бросил… На Центральной усадьбе совхоза поставили памятник героям, погибшим в Великую Отечественную войну. Есть там фамилия и твоего отца… Мишка еще не женился…»
За добрую сотню километров до Людино, небольшого разъезда, от которого люблю добираться до Березовки на лошади, я выхожу в тамбур, стою у открытой двери… Свежезеленые колки и между ними сплошные поля; мелкие степные озера; побеленные домики, крытые дерном или соломой, под огромным сибирским небом и воздух, чистый и свежий, как ключевая вода, — все это чудным образом вмещается в мою душу, и уж я не могу насмотреться, не могу надышаться…
Волнение нарастает, когда подъезжаю к Людино… Бывало, за десять километров мы, любопытная детвора, прибегали сюда посмотреть на проходящие мимо поезда.
Я хотел, чтоб на Людино меня встретил Мишка Дубинин. Необъяснимым обаянием привлекал он к себе, и мы с Евсеичем откровенно симпатизировали ему. Это был шустрый, с быстро бегающими глазками, высокий, худой паренек. Словоохотливый не по возрасту, он мог интересно занять собеседника. То, о чем писал мне Евсеич в течение года, Мишка излагал за какой-нибудь час, но куда подробнее. Прошлой осенью Дубинина должны были призвать в армию, но, к удивлению односельчан, он, ни разу не болевший, не прошел врачебную комиссию. «Врожденный порок сердца, а он не знал, не ведал, да и сейчас докторам не верит», — писал тогда Евсеич. В последнем письме меня насторожили строчки о Дубинине: «На поверку выходит, бедовый он парень. Учетчиком работает. С Ленкой моей дружит. А он мне, Михаил, не стал нравиться». Вот тебе на! Но письмо это я получил месяца три назад. С тех пор Евсеич почему-то молчал. Может, заболел?
…Вот и Людино. Бегут к вагонам женщины с ведрами, мисками, прикрытыми белыми полотенцами. Это торговки помидорами, огурцами, яйцами. Я тщетно ищу знакомых. Неужели комбат не получил телеграммы? Нет и Мишки. Он так ловко прыгал на быстром ходу в вагон, через головы пассажиров тянул руки за моими вещами…
Я вышел на привокзальную площадь — в тупике ее была коновязь — узнать, есть ли подводы. Но никого не было. Где-то далеко пылила машина.
— Здравия желаем! — приветствовал меня незнакомый шофер по-военному, хотя я и был в гражданском. Он, наверно, был наслышан о моем приезде. — Хочешь, садись в кабину, или обождешь, там Мишка за тобой едет. Я его за Людинским колком обогнал.
— Спасибо! Обожду, — отказался я, обрадовавшись. Меня растрогало, что Евсеич помнил мои привычки… Незабываемо парной запах лошади, ее добродушное пофыркивание; я уж слышал, как, убаюкивая, скрипит плетеный коробок ходка, и только неумолчный голос Мишки не даст мне уснуть.
А Мишка чуть не загнал лошадь. Вздрагивая, она стряхивала мыльную пену так, что брызги достигали возницы. Я бы не узнал Мишку, встретив его в другом месте. Это был крупный мужчина, высокий и полный. — Ну ты, брат, верзила! — сказал я весело.
Мишка, дохнув на меня винным перегаром, засмеялся:
— По-крестьянски живем… В армии под ремнем не позволяет он вширь раздаться, а у нас, выходит, как бы никакого ограничителя нет. Ну, двинули? — спросил он, когда я сел в коробок.
— Поехали, только не гони лошадь, — попросил я, — рассказывай, как тут у вас… Что это мне Евсеич давно писем не пишет? Здоров он?
— Здоров, — неохотно отозвался Мишка, взмахнув кнутом.
— Я же просил тебя: не гони. Пусть передохнет, нам не к спеху.
— Ох, уж эта мне интеллигенция! — сказал Мишка. Видно было, что он не в духе. Разговор не клеился.
— Есть новости? Выкладывай! — располагающим к беседе тоном сказал я и положил на плечи руку, как бы обнял его.
— Как без новостей… женился я, — неприятно поморщился Мишка.
— Вот как! И что же, неудачно?
— Оно так бы все ничего: жена как жена, теща жизнь понимает, но тесть… — Дубинин со свистом протянул кнутом по спине лошади, — тесть плохой. Сам жить не умеет, а других учит. Через то и выпил, и опоздал… Он доведет!
— Жена из нашенских или из приезжих? — продолжал я выпытывать.
— Своих хватает, — небрежно обронил Мишка, — Ленка комбата, то-есть, Евсеича, дочь. Вот кто!
— Ленка твоя жена? И это ты про Евсеича-то, что он плохой тесть? Выходит, Евсеич плохой человек? Да? Отвечай же! — наступал я на Мишку. Я отстранился от него, убрал с плеч руку.
— Поживешь — увидишь, — невозмутимо ответил Мишка и замолк. Больше уж за всю дорогу я не смог вытянуть из него ни единого слова.