Широко известно классическое выражение, которое Лейбниц дал этому старому положению (фигурирующему на первой странице любого учебника физики в виде учения о непроницаемости тел):

«Необходимо, однако, чтобы каждая монада отличалась от любой другой, ибо в природе никогда не бывает двух существ, в точности совпадающих друг с другом» («Принципы философии или тезисы и т.д.»).

Единственность Санчо низводится здесь до качества, общего у него с любой вошью и любой песчинкой.

Величайшим саморазоблачением, каким только могла закончиться философия, является то, что она выдает за одно из замечательнейших открытий доступное каждому деревенскому простофиле и полицейскому сержанту убеждение, что Санчо не есть Бруно, и что она считает факт этого различия истинным чудом.

Так «ликующий критический клич» нашего «виртуоза мышления» превратился в некритическое мизерере.

— — —

После всех этих приключений наш «единственный» оруженосец снова причаливает к своей тихой пристани – к родной хибарке. Тут «с ликованием» бросается ему навстречу «заглавный призрак его Книги»[431]. Первый вопрос: как себя чувствует ослик?

– Лучше, чем его господин, – отвечает Санчо.

– Благодарение господу, что он был так милостив ко мне; но расскажи мне теперь, мой друг, что принесла Тебе Твоя должность оруженосца? Какое новое платье привез Ты мне?

– Я не привез ничего из вещей этого рода, – отвечает Санчо, – но зато я привез «творческое Ничто, Ничто, из которого я сам, в качестве творца, создаю все». Это значит, что Ты меня еще увидишь в качестве отца церкви и архиепископа острова, и притом одного из лучших островов.

– Дай бог, мое сокровище, и поскорее бы, ибо мы в этом очень нуждаемся. Но о каком таком острове говоришь ты? Я этого что-то не понимаю.

– Это не твоего ума дело, – отвечает Санчо. – В свое время Ты сама это увидишь, жена. Но уже сейчас могу Тебе сказать, что нет ничего приятнее на свете, как почетная роль искателя приключений, выступающего в качестве согласного с собой эгоиста и оруженосца печального образа. Правда, по большей части в этих приключениях «конечная цель их не достигается» настолько, чтобы «человеческая потребность была удовлетворена» (tan como el hombre querria)[432], ибо при девяноста девяти приключениях из ста получается шиворот-навыворот. Я это знаю по опыту, потому что в некоторых случаях меня надували, в других – со мной расправлялись так, что я едва уносил ноги. Но при всем этом это все же превосходная штука, ибо «единственное» требование удовлетворяется каждый раз, когда бродишь этак по всей истории, цитируешь все книги берлинского читального зала, во всех языках устраиваешься на этимологический ночлег, извращаешь во всех странах политические факты, фанфаронски бросаешь вызовы всем драконам, страусам, кобольдам, лешим и призракам, дерешься со всеми отцами церкви и философами и, в конце концов, расплачиваешься за все это только своим собственным горбом (ср. Сервантес, I, гл. 52).

2. Апологетический комментарий

{309}

Хотя Санчо некогда, находясь еще в состоянии своего унижения (Сервантес, гл. 26 и 29), питал всяческие «сомнения» насчет того, принять ли ему доходную церковную должность, однако, обдумав изменившиеся обстоятельства и свое прежнее послушническое положение в качестве прислужника религиозного братства (Сервантес, гл. 21), он, наконец, решился «выбить из головы» это сомнение. Он стал архиепископом острова Баратарии и кардиналом и в качестве такового восседает ныне с торжественным видом и подобающим первосвященнику достоинством среди первых лиц нашего собора. Теперь, после длинного эпизода с «Книгой», мы возвращаемся к этому собору.

Мы находим, правда, что «брат Санчо» в своем новом положении очень изменился. Он представляет теперь ecclesia triumphans[433] – в противоположность ecclesia militans[434], в которой он находился раньше. Вместо воинственных трубных звуков «Книги» появилась торжественная серьезность, вместо «Я» выступает «Штирнер». Это показывает, насколько справедлива французская поговорка: qu’il n’y a qu’un pas du sublime au ridicule[435]. С тех пор, как Санчо стал отцом церкви и пишет пастырские послания, он называет себя только «Штирнером». Этому «единственному» способу самонаслаждения он научился у Фейербаха, но, к сожалению, способ этот пристал ему не больше, чем его ослику игра на лютне. Когда он говорит о себе в третьем лице, то каждый видит, что Санчо-«творец» обращается, на манер прусских унтер-офицеров, к своему «творению» – Штирнеру в третьем лице, и что его никак не следует смешивать с Цезарем{310}. Впечатление становится еще комичнее от того, что Санчо поступает так непоследовательно только из желания конкурировать с Фейербахом. «Самонаслаждение» Санчо, доставляемое ему его выступлением в роли великого человека, становится здесь, malgré lui[436], наслаждением для других.

То «особенное», что Санчо делает в своем «Комментарии», – поскольку мы не «использовали» его уже в эпизоде – состоит в том, что он потчует нас рядом новых вариаций на знакомые темы, разыгранные с утомительным однообразием уже в «Книге». Здесь музыка Санчо, которая, подобно музыке индийских жрецов Вишну, знает только одну ноту, разыгрывается несколькими регистрами выше. Но при этом ее снотворное действие остается, конечно, тем же самым. Так, например, здесь снова всячески размазывается противоположность между «эгоистическим» и «святым» – под трактирной вывеской противоположности между «интересным» и «неинтересным», а затем между «интересным» и «абсолютно интересным», – нововведение, которое, впрочем, может быть интересным только для любителей опресноков, vulgo[437]: мацы. Сердиться на «образованного» берлинского мещанина за беллетристическое превращение заинтересованного в интересное, конечно, не приходится. Все те иллюзии, которые, по излюбленной причуде Санчо, сочиняются «школьными наставниками», появляются здесь «в виде трудностей – сомнений», которые «создал лишь дух» и которые «бедные души, давшие навязать себе эти сомнения», «должны… преодолеть легкомыслием» (пресловутое выбивание из головы) (стр. 162). Затем следует «рассуждение» о том, как надо выбить из головы «сомнения», при помощи ли «мышления» или же «отсутствия мыслей», и критически-моральное adagio, где он изливает свою скорбь в минорных аккордах: «Нельзя заглушать мышление, скажем, ликованием» (стр. 166).

Чтобы успокоить Европу, в особенности угнетенную Old merry and young sorry England[438], Санчо, как только он немножко привык к своему епископскому chaise persée[439], обращается к нам с высоты его со следующим милостивым пастырским посланием:

«Штирнеру совершенно не дорого гражданское общество и он отнюдь не думает расширить это общество настолько, чтобы оно поглотило государство и семью» (стр. 189).

Пусть имеют это в виду г-н Кобден и г-н Дюнуайе.

В качестве архиепископа Санчо немедленно берет на себя функции духовной полиции и на стр. 193 дает Гессу нагоняй за «нарушающее полицейские правила» смешение лиц, тем более непростительное, что наш отец церкви все время силится установить их тождество. Чтобы доказать тому же самому Гессу, что «Штирнер» обладает и «героизмом лжи» – этим правоверным свойством согласного с собой эгоиста, – он на стр. 188 заводит свою песню: «Но Штирнер не говорит вовсе, – вопреки утверждению Гесса, – будто вся ошибка прежних эгоистов заключалась лишь в том, что они совершенно не сознавали своего эгоизма». Ср. «Феноменологию» и всю «Книгу». – Другое свойство согласного с собой эгоиста – легковерие – он обнаруживает на стр. 182, где он «не оспаривает» мнения Фейербаха, что «индивид как таковой есть коммунист». – Дальнейшее проявление его полицейской власти мы находим на стр. 154, где он делает выговор всем своим рецензентам за то, что они не занялись «подробнее эгоизмом, как его понимает Штирнер». Все они, конечно, впали в ошибку, полагая, будто речь идет о действительном эгоизме, между тем как речь шла только о «штирнеровском» понимании его.