Поручик Петров, с знаками различия береговой службы, а на самом деле — чин жандармской команды Кронштадтской крепости, командир конвоя, с первого взгляда произвел на Додакова неприятное впечатление: самоуверен, ведет себя фамильярно, обращается не «ваше благородие» или хотя бы «господин ротмистр», а просто «ротмистр», да еще срывается на «ты». Хам! Отец же Борис, крепостной протоиерей, был благообразен, длинноволос и густобород, с массивным крестом, покоившимся на животе поверх рясы.

Поговорили о погоде, о служебных перемещениях в верхах, перекинулись на рыбную ловлю. И святой отец, и поручик, по всему видно, были большими специалистами по этой части. Да и что еще делать в крепости? Потом отец Борис глянул в иллюминатор и, скрадывая горстью ладони сладкий зевок, то ли спросил, то ли утвердил:

— А уже и четырнадцатое число пошло? День пророка Елисея, святого Мефодия, патриарха Константинопольского, царствие ему небесное, — и неторопливо перекрестился.

— Не грех, батюшка? — спросил поручик.

— О каком грехе печалитесь, сын мой? — колыхнулся протоиерей.

— В такой день отправлять злонамеренных к праотцам? — поручик неопределенно кивнул на подволок.

Додакову показался его вопрос дерзким, с подковыркой. Почувствовал это и священник:

— Не богохульствуйте, сын мой. Мудрые законы нашего государя и деяния их исполнителей — отголоски нашей души и воля божья.

Он наклонился к Виталию Павловичу:

— Тяжкий крест мы несем... — он скорбно вздохнул. — Благослови нас бог. В редкой деятельности приходится так непосредственно, так осязательно проявлять любовь к человеку, как в полицейской и жандармской.

— Неужто? — язвительно удивился поручик.

— Истинные последователи Христа не щадят своих трудов, напрягают свои силы к устранению зла и неправды, мешающих благосостоянию человека, — назидательно проговорил отец Борис, — И за все это с избытком получают они то нравственное наслаждение, подобное которому никогда нельзя встретить в иных удовольствиях...

— Даже с женщиной? — перебил его Петров.

— То греховное плотское, мы же глаголем о нравственном, коим достигается духовное блаженство и то царствие божие, которое, по словам спасителя, сокрыто внутри нас, — так гласит евангельская заповедь, — без обиды закончил свою мысль священник.

— Успокоительное средство для старцев и импотентов, — как бы между прочим бросил поручик и поинтересовался: — Значит, нам, исполнителям, все грехи отпущены и мы можем предаваться блаженству и удовольствиям?

Отец Борис собрался что-то возразить, но поручик не стал слушать. Повернулся к Додакову:

— Двинем, ротмистр, на палубу? Заодно гляну, как мои агнцы себя ведут.

Виталий Павлович вышел вслед за поручиком. На палубе строго сказал ему:

— Ваш тон и манера в отношении отца Бориса непристойны.

— А, бросьте, ротмистр! — приятельски тыркнул его в плечо Петров. — Этот поп все готов обмазать елеем, а потом этот же елей слизать. А я смотрю на вещи прямо, без небесного эфира: все мы скоты, дерьмо, и каждый воняет на свой манер.

— Ну, знаете ли, поручик, это слишком! Подобные умозаключения оставьте себе, — брезгливо поджал губы Додаков. — По крайней мере, вам следует уважать возраст и сан священнослужителя и...

Он хотел добавить: «и жандармский мундир», но поручик оборвал его снова:

— Борода и у козла есть, ха-ха! — и примирительно добавил»: — Пусть бог — за всех нас, щеголяйте себе в белых перчатках. Только не надо нравоучений, ротмистр, терпеть их не могу.

В голосе его послышалась угроза. «Да как ты смеешь? Ну погоди!..» Петров щелчком отшвырнул окурок далеко за борт и как ни в чем не бывало предложил:

— Заглянем к моим агнцам?

Додаков подавил закипавший в нем гнев. Перебранка с грубияном поручиком ничего хорошего не предвещала. Средство проучить его Виталий Павлович найдет: обрисует в соответствующих красках в рапорте начальству — так, чтобы этот хам загремел куда-нибудь в в Тмутаракань. Теперь же ротмистру действительно надо было посмотреть, как транспортируются осужденные.

Они миновали артиллерийскую установку с зачехленным орудийным стволом, укрытые под брезентом торпедные аппараты и подошли к люку, который вел в трюм. У люка стояли на посту два жандармских унтер-офицера с карабинами у ног. Додаков спустился за поручиком по крутому трапу в чрево корабля. Внизу у трапа стоял еще один постовой. Остальные унтеры сидели вдоль борта. А в углу на полу лежали трое мужчин в полосатых одеждах каторжников, в наручных и ножных кандалах — и женщина. Они прижались друг к другу, один положил голову на плечо второму, второй — на грудь третьему. Они лежали молча, с закрытыми глазами. И Додакову даже подумалось, что они дремлют.

Женщина одна не была в кандалах — и в свободной позе она прильнула к юноше и тоже замерла, будто дремала. Виталию Павловичу изгиб ее фигуры под дерюгой напомнил что-то классическое. Хлоя, склонившаяся над Дафнисом, или мать, оберегающая сон сына?.. Но женщина не спала. Ее пальцы медленно перебирали волосы юноши. Этим неторопливым, ласковым, настойчиво-гипнотизирующим движением она словно бы успокаивала его.

— Дрыхнут! — удивленно присвистнул поручик. — Боятся, не отоспятся на том свете.

Он цепко оглядел трюм. Унтеры под его взглядом подтянулись.

— Порядок. Они снова поднялись на палубу.

— Я слышал, что ваш генерал возражает против исполнения приговоров в зоне крепости, — решил прощупать ротмистр.

— Он у нас чистюля, интеллигент, — с презрительной фамильярностью ответил Петров и сплюнул за борт. — Ему больше по душе, когда пулю в лоб. Это, мол, дело солдатское. А удавка на шею, вишь ли, палаческое. Чистоплюй. Я вот произвел расчеты: повешение обходится даже дешевле.

Он достал из кармана сложенные листы. Развернул, поднес к самым глазам, будто был близорук. В слабом свете белой ночи прочел:

— «Веревка — тринадцать аршин на одного — 55 копеек. Кольцо — 30 копеек, мешок — рубль». Итого, меньше двух целковых на брата. А расстреляние на червонец тянет.

«Врешь, сукин сын, там без веревок и колец — девять граммов свинца, и все», — подумал Додаков, но, невольно заинтересовываясь, спросил:

— А стоимость эшафота? Сколько дерева надобно!

— Ага! — обрадовался поручик. — Тут я одно усовершенствование изобрел, начальство одобрило, уже осуществляем. Увидишь на месте, ротмистр!

Петров сладко, со вкусом, потянулся:

— Что-то разморило... Похрапим?

— Идите, поручик, я хочу подышать свежим воздухом.

— Дышите, пока дышится, — с нагловатой ухмылкой сказал Петров и, покачиваясь, направился к трюму.

«Хам, — проводил его взглядом Додаков. — И такие — в нашем корпусе!..»

Вскоре впереди, в поредевшем тумане, проступил берег. С него засемафорил фонарь.

— Прибыли, — сказал невесть когда снова появившийся на палубе Петров и начал зычно отдавать распоряжения: — Выходи! Стройсь! Выводи!

В зыбком свете они спустились по трапу на дамбу, тянувшуюся по воде к берегу. Сначала сошел жандармский конвой с блекло горящими фонарями «летучая мышь», потом осужденные, снова унтеры, а за ними солдаты. Они несли бесформенный, завернутый в рогожи груз. Прозвучали команды, и процессия двинулась по дамбе к берегу, темневшему лесом.

Додаков, Петров, отец Борис и еще несколько чинов, причастных к исполнению приговора — прокурор, служащий градоначальства, врач из крепости заключали шествие. Священник и врач о чем-то неторопливо беседовали, наверное, о бренности земного существования. Петров насвистывал сквозь зубы мотивчики из модной в этом сезоне оперетки. Остальные молчали. Слышны были шарканье подошв, лязганье снаряжения и глухой звон кандалов.

Виталий Павлович машинально считал шаги: «Пятьсот десять... пятьсот одиннадцать... пятьсот двенадцать... — Пришла мысль: — А если бы вот так меня, что бы я в этот момент чувствовал? — Но мысль эта не взволновала. — Неужели не дорога мне жизнь? Семьсот два...»

Дамба кончилась. Прямо к воде, к узкой полосе песка и валунов подступал густой лес. Из кустов колонну окликнул караульный.