В висках ротмистра начали стучать горячие молоточки. Зазудело в пальцах. Даже потемнело на миг в глазах. Он почувствовал, что с нетерпением ожидает казни третьего. Отсветы фонарей скользили по поляне, столбам, лапам сосен, и ему вдруг представилось, что это факелы той московской январской ночи, и над головой шуршание неведомых огромных летучих мышей. Он испытывал то же сладостное, только неизмеримо более сильное томление. Ну же!..

— Следующий!

Блекло-желтые лучи скрестились на третьем. Мальчишка съежился, ошалело озирался. Казалось, он сейчас падет на траву и будет биться, на четвереньках бросится прочь.

— Глаза з-завязать!

Палач надвинулся на него.

— Не надо! Не надо! — стал отбиваться юноша. — Не надо!

— Завязать!

Он сорвал повязку, отбросил ее:

— Не хочу! Хочу как они!

Палач в маске, придерживая за плечо, повел его к виселице, надел и подтянул петлю. Додаков смотрел во все глаза. От ударов распухшего пульса гудело в голове, горячая пелена застилала глаза. Плясали факелы. Палач начал подсаживать мальчика на табурет. «Будто баюкает...»

— Мама! Мамочка!..

Крик оборвался. Но мальчик не хотел умирать. Он бился на веревке.

— Мерзавец! — оттолкнул палача поручик. — Мылом надо было! Легок!

Он подскочил к умирающему и, обхватив его ноги, всей тяжестью повис на нем, оттягивая к земле. Додаков снял фуражку, провел ладонью по липкому лбу.

Поручик подошел. Тяжело дыша, проговорил:

— Мерзавцы, за что им только костят срок?

— Все-то вы умеете, — усмиряя волнение, сказал ротмистр.

— В Прибалтийском крае, у флигель-адъютанта генерала Орлова практику проходил, — показал в улыбке зубы Петров.

Настал черед женщины.

Палач умело, как кауфер где-нибудь в салоне на Невском, поднял тяжелые волосы вверх и повязал их широкой парусиновой лентой. Один из унтеров посвечивал ему «летучей мышью». В луче фонаря тонкая шея женщины замерцала, как ствол березы в лунном свете.

Женщина молчала. Она окаменела, как изваяние. Даже рубище ниспадало мраморными складками древнегреческой туники.

— И-ис!.. — начал на ликующей ноте поручик.

Но прокурор неожиданно прервал его, выступив вперед и подняв руку.

— Подождите.

Он неторопливо раскрыл обложку папки, взял лист, лежавший сверху, приблизил к глазам.

Сквозь лихорадочные удары пульса, сквозь глухоту, заложившую уши, до сознания Додакова просочилось:

— Его императорское величество... на всеподданнейшем докладе министра юстиции... собственноручно изволили... согласно их высочайшей воле... помиловать, заменив смертную казнь через повешение... лишив всех прав... двадцатью годами каторжных работ...

Палач сдернул ленту. Волосы упали на плечи женщины. Послышался легкий всхлип — и женщина мягко повалилась на траву.

— Обморок, — сказал доктор. — Нервное потрясение.

Он наклонился над нею.

— Повезло бабе, — с сожалением сказал, возвращаясь к группе офицеров и чиновников, Петров. — Она бы у меня поплясала!

Они закурили, глубоко затягиваясь. Никогда еще папироса не казалась Виталию Павловичу такой сладкой. Унтеры сняли казненных.

Подошел врач, пощупал пульс, приподнял веки. Солдаты начали разбирать эшафот и упаковывать брусья в рогожные чехлы. Застучал молотком по зубилу кузнец.

— Не годятся эти кандалы, — делая затяжку, сказал поручик. — Приходится кузнеца с собой возить. Я предложил — не на заклепках, а на замках. Ключик повернул — и готово. Экономично.

Он снова затянулся папиросой:

— Не так-то легко пробить изобретение, столько рутинеров в тюремном ведомстве. А за границей, я слыхал, есть такие, на замочках...

Виталий Павлович поморщился: слова Петрова все возвращали в обыденность.

Кузнец снял кандалы. Повешенных отнесли к яме. И вот уже солдаты засыпали ее до краев, сверху уложили ранее срезанный квадратами дерн. И земля бесследно поглотила казненных.

Небо посветлело. Но начал накрапывать дождь, зашелестел в косматых ветвях. Все заторопились, возвращаясь, убыстрили шаги. Полурота и жандармский конвой не держали строя. Женщину вели, поддерживая под руки — она еще была в полуобморочном состоянии. Додаков шел, налитый горячей тяжестью. Она остывала, рассасываясь, оставляя в теле истому. На берег он еще раз оглянулся на сомкнувшийся за спиной лес.

Поручик тоже остановился. Быстро расстегнул ремень, портупею, скинул френч, сапоги и белье — и вошел в воду. Здесь, у берега, было очень мелко. Петров сел на песок, вода не покрывала и грудь. Он начал поохивая, обрызгивать себя, оплескивать. Потом поднялся, не стесняясь, вышел на берег, достал из кармана брюк припасенное полотенце и стал жестко обтираться. Он был чистотел, бел, с легким подкожным слоем жира, создававшим впечатление мягкости этого мускулистого тренированного тела. Виталий Павлович с завистью подумал, что поручик вот так же не стыдится раздеваться при женщинах.

— Хор-рошшо! — с наслаждением, удовлетворенно проговорил Петров, туго застегивая ремень и причесывая мокрые потемневшие волосы. И, покосившись на отца Бориса, громче сказал: — Люблю после трудов праведных смыть грехи.

На обратном пути в Кронштадт солдаты и жандармские унтеры, исполнившие службу, храпели в том же трюме, а Петров, протоиерей и Додаков расположились в своей каюте. К ним присоединился и чин градоначальства. Доктор же, исчерпав, видимо, предмет разговора с отцом Борисом, дремал в соседней каюте на пару с прокурором. Мерно посапывал и чиновник, хотя глаза его были полуприкрыты и в прорезях пошевеливались зрачки. Виталию Павловичу тоже захотелось спать. Но он решил не расслабляться — какой уж там сон на час? — не терять времени и составить рапорт для полковника Герасимова.

Он расположил на металлическом откидном столике под иллюминатором бумаги. Сосредоточился. В открытый иллюминатор забрызгивало зябким влажным ветром. Стало уже совсем светло.

«Мыс Лисий Нос находится за пределами столицы в глухой, лесистой местности, в зоне Кронштадтской крепости, вблизи пороховых погребов, куда проникновение посторонних лиц невозможно, — неторопливо, обдумывая каждое слово, писал он. — Местность безлюдная, пустынная, тщательно окарауливаемая солдатами. С одной стороны — море и караул на побережье, с другой — пороховые погреба и караулы...»

Додаков оторвался от листа. Прислушался. Поручик и отец Борис спорили.

— Моя-то душа — я уж сам разберусь, а как же его душа? — язвительно спрашивал Петров. — Ведь господь провозгласил: «Не убий!» А он, мерзавец, петельку завязал — и на шейку. Каждую-то ночь — сколько тяжких грехов наберется?

Ротмистр догадался, что разговор идет о палаче. Подумал: «А сам-то поручик не верит ни в бога, ни в черта».

— Чернь он, хам, — скорбно вздохнул протоиерей. — На него не распространяется милость господня. Его душа уже обречена на вечное проклятье, — он перекрестился и пробормотал: — Господи Иисусе, сыне божий, помилуй нас, грешных!

— Кто этот, в красной рубахе? — поинтересовался Додаков.

— Уголовник, вечник. А за эту работенку мерзавцу срок обещают скостить.

— А почему в маске?

— Правило. Для устрашения. И сам боится мести. Если узнают — свои же и пришьют. На воле убивай сколько влезет, а приговор в исполнение — ни-ни. Этика! Приходится подлеца в тюрьме в отдельной камера содержать и возить в отдельной каюте, как важную персону, — объяснил Петров и поинтересовался: — А правда, что Перовская была дочкой самого петербургского губернатора?

— Да.

— А повесили, — поручик сделал паузу и добавил: — Непонятно.

Додаков попытался проследить ход его мыслей. То, что казнили Софью Перовскую, — понятно: подняла руку на государя. А непонятно, почему царь помиловал эту... Нашлись высокие заступники или не захотел возбуждать разговоры в обществе?.. Государю видней.

И все же какой-то осадок, неудовлетворение, как от чего-то незавершенного, остались. «Неужели у меня нет никакого сострадания к ней? — подумал Виталий Павлович. — Просто, по-человечески?» Он даже не видел ее лицо: только высоко поднятые, подвязанные парусиновой лентой темные волосы. «И слава богу! — заставил себя подумать Додаков. — Не хватало еще смотреть на казнь женщины! — Почему-то он вспомнил Зинаиду Андреевну, ее белую, лебяжьи изогнутую над столом шею с россыпью родинок и мысиками темных волос, убегающих под кружево воротника. — Слава богу! Государь милосерден!..» Нет,  э т а  женщина его не интересовала. Тень. Так и уйдет в небытие, в вилюйские морозы или киргизские степи.