Николай с интересом пробежал строчки рапорта. Деловой тон заключения, особенно то место, где говорилось: «Мыс Лисий Нос, многократно и без всяких осложнений использовавшийся для приведения в исполнение смертных приговоров, и впредь представляется наиболее удобным для этих целей», — произвел на него благоприятное впечатление.
— Додаков? — спросил он. — Не его ль отец служил полковником в гвардии? Длинный такой, и уши торчком?
— Совершенно верно, — ответил Столыпин, хотя недосуг ему было изучать родословную какого-то жандармского ротмистра.
— Выдайте ему денежную награду и не обойдите представлением по общему списку министерства, — распорядился щедрый сегодня государь.
Про себя же он, закрепляя, повторил фамилию исполнительного ротмистра. А в отношении начальника Кронштадта утвердился в своем неудовольствии.
К случаю Столыпин, понимая, в чей огород он бросает камешек, рассказал о неблагополучном состоянии умов в экипажах Черноморского флота и походатайствовал о предоставлении к наградам двух моряков — боцмана и корнета, состоящих на секретной службе при корпусе и сообщивших о преступных замыслах команд «Синопа» и «Трех Святителей». Николай одобрительно кивнул.
Заключал еженедельный доклад обзор выдающихся происшествий по городам и весям империи, составленный директором департамента полиции. Ничего существенного, кроме нескольких десятков политических убийств мелких чиновников, попыток мятежей, тотчас подавленных, разрозненных поджогов усадеб помещиков и иных пожаров, по России за семь минувших дней не произошло. Меж других лаконичных сообщений Столыпин помянул и о позавчерашней экспроприации в Тифлисе.
Николай неожиданно встрепенулся, словно бы ждал некоего подобного повода.
— Ого! — воскликнул он. — А сумма-то немалая! Двести пятьдесят тысяч! Тут приходится ужиматься на малом, сами вы, Петр Аркадьевич, ходатайствовали, и мы подписали высочайшее повеление о внутреннем займе для подкрепления средств казначейства — и такое транжирство, четверть миллиона!
«Транжирство! — погасил злую вспышку глаз Столыпин. — А содержание императорских дворцов по России, которые ваше величество и раз в год посетить не изволите, обходится в двадцать миллионов — это ли не транжирство!»
Царь же, неправильно восприняв за покорное согласие молчание строптивого вельможи, усугубил:
— Вот морячков-балтийцев одарить хотел, такие молодцы, и не смог, казна пуста, по рублику едва наскреб. Граф Витте с таким талантом вырвал у французов золотой кредит, а тут злоумышленники на глазах вверенной вам полиции безнаказанно грабят казначейские транспорты!
Он даже пристукнул кулаком по сукну.
Витте! О, это была не обмолвка царя, а острый жалящий укол! Между бывшим и нынешним премьер-министром шла давняя тайная борьба. Витте и Столыпин способностями, энергией, решительностью и другими качествами, определяющими характер государственных деятелей, во многом походили друг на друга, но это лишь усугубляло их вражду, так как они стремились направить Россию к разным целям. Петр Аркадьевич превосходно знал, что царь, хоть и вынужден был превозносить очевидные таланты и заслуги бывшего премьера, безудержно ненавидит его. Во-первых, за то, что Витте был свидетелем его страха и растерянности в октябре пятого года и вынудил подписать пусть и необходимый, но тем более ненавистный манифест о «свободах». С тех пор свою ненависть к революции Николай, как ни парадоксально, переносил и на Витте. Во-вторых же, он невзлюбил Витте за то, что Сергей Юльевич был яркой натурой, был самостоятелен и умен, чего император и вовсе терпеть не мог. По этой же причине он с трудом выносил и Столыпина. Он вынужден был вручить им управление государством. Первому — потому, что тот помог завуалировать поражение в русско-японской войне, найти выход из революционной ситуации и добиться щедрой подачки от французских толстосумов; второму — потому, что тот с первых же шагов самым решительным образом приступил к восстановлению на Руси самодержавных, кулаком диктуемых порядков. Пока что на глазах монарха не было других, таких же энергичных деятелей. Но Витте посмел в интимном кругу сказать, что у царя «убожество политической мысли и болезненность души». За эти слова он уже поплатился, ныне он отстранен от всех должностей. Николай поклялся в душе отныне не поручать ему и самого маленького дела. Что же касается Столыпина, царь в тайне, не укрывшейся от Петра Аркадьевича, подыскивал замену и ему, все более располагаясь к герою карательных операций в Белоруссии, минскому генерал-губернатору Курлову. Павел Георгиевич, молодец, сек розгами крестьян даже после манифеста об отмене телесных наказаний и так красиво организовал погром в Минске!.. Теперь Николай неуклонно покровительствовал ему, назначал на все более высокие должности. Ныне Курлов занял пост товарища министра внутренних дел и одной рукой как бы уже уцепился за кресло Петра Аркадьевича в кабинете на Фонтанке.
Столыпин не терпел ни дурака солдафона Курлова, ни хитрую лису Витте. Курлова он вообще ни в грош не ставил. Сергей же Юльевич был опасным соперником. При этом Столыпин презирал новоиспеченного графа, получившего титул после подписания с японцами при посредничестве американцев Портсмутского договора, неожиданно пощадившего престиж Российской империи. Презирал за то, что Витте мог позволить себе принимать каких-то щелкоперов-журналистов и лобызать младенцев перед толпой и фотокамерами ради того, чтобы расположить к себе общественное мнение. Столыпин даже в интересах империи не согласился бы унизить подобными действиями свой родовой герб. На общественное же мнение он вообще плевал: холопы, рабы, пыль подкаблучная!..
Однако главное расхождение между Петром Аркадьевичем и Сергеем Юльевичем лежало в более глубоких сферах. Широко образованный на западный манер, Витте стремился направить развитие России по европейским образцам, будучи убежденным поклонником английской формы правления по принципу: король царствует, но не управляет. Он отстаивал интересы быстро растущих торговых и промышленных кругов в ущерб родовой знати и помещичьему дворянству. Столыпин же считал именно землевладельцев-помещиков опорой трона. Он не огорчался, что не обладал такой энциклопедичностью познаний, как Витте, тем более что решительно отвергал его ориентировку на Европу, зараженную вольнодумством и атеизмом, отстаивая концепцию славянофильства — острого национализма, осуждавшего западную цивилизацию и предопределявшего именно России миссию создания благоденствующего мира. И, самое главное, он считал, что самодержавие — основание социальной и экономической организации России, все должно исходить от него и делаться во имя его. В охранении и укреплении этой власти он видел залог величия империи. Если бы Николай мог оценивать объективно, то он и мечтать не смел бы о лучшем премьер-министре. Но, вынужденный встречаться со Столыпиным, он постоянно чувствовал снисходительную усмешку, а то и презрение, источавшееся из глаз Петра Аркадьевича, и это интуитивное чувство мешало ему по заслугам оценивать достоинства своего первого министра.
Столыпин же, хотя и испытывал к Николаю снисходительное презрение, нисколько не распространял это на самодержавие вообще, — просто волей провидения ныне на троне оказался недалекий монарх. С неприязнью оглядывал он сейчас малиновую рубаху атаманца, превращавшую государя в этакого «веселого малого» и в то же время побуждавшую к неприятному сравнению. Однажды Петр Аркадьевич присутствовал при казни, и палач был облачен в такое же вот одеяние. Казни необходимы для поддержания порядка, особенно в такой стране, как Россия, но не им же, столбовым дворянам, самим облачаться в рубахи палача! Однако бог с ним! Пусть восседает на троне хоть в кумаче, лишь бы не мешал. Николай Второй — августейший государь-самодержец всея Руси, но правит и направляет Русь по предназначенному господом и историей руслу он, Петр Аркадьевич Столыпин!..
Эти мысли обуревали премьер-министра, не отражаясь, однако же, на чертах его надменно-холеного лица, разве что меняя выражение глаз. Николай досадливо ерзал в кресле со скрипучим подлокотником, не в силах проникнуть в душевное состояние Столыпина — как легко это было с Ликовым! — и с возрастающим раздражением долбил одно и то же: