Она грустно усмехнулась. Продолжила. Тень поплыла вверх:

— После отмены крепостного права твой прадед остался хозяйствовать в той самой деревне. И дед Евгений, и его сыновья каждое лето наезжали к нему погостить. А у помещика была дочь. Она тоже каждые каникулы приезжала из пансиона в имение. И однажды она познакомилась со странным мальчишкой, ужасно некрасивым и нелепым, губастым, большеносым, с короткой шеей и покатыми крестьянскими плечами. Но этот крестьянский сын-семинарист знал так много, что мог заткнуть за пояс любого лицеиста и кадета. Он так увлекательно фантазировал, он был таким прямодушным и чистым!.. Короче говоря, подросла дочка помещика, и вырос он, и они поняли, что не могут жить друг без друга. Сама мысль об этом была для ее родителей такой нелепицей, такой чушью несусветной, что они только посмеялись над нею, а его, пришедшего свататься, приказали выгнать вон. Они отмахнулись от этой мысли как от мухи. Но я отмахнуться не могла. И мы убежали и обвенчались с твоим отцом. И все мои связи с прошлым оборвались. Вот такая история, Тони...

Мать сидела в тени, но он понял, что она заливается слезами. Хотя он слышал эту историю впервые, однако и раньше догадывался: что-то у отца и матери в прошлом было необычное, неспроста они об этом прошлом никогда не вспоминали. Ну что ж, история, столько раз описанная в литературе. Значит, он одним боком тоже принадлежит к какому-то знатному роду... Постой!..

— Подожди, мама! Дед же был крепостным у... — он обмер. — Так ты — Столыпина? Дочь этого гнусного вешателя?

— Нет, этого Столыпина — не дочь, а двоюродная кузина. Моя мать — твоя бабушка — и его мать были двоюродными сестрами.

— Это невероятно!

— И ты тоже его родственник, троюродный племянник. Родственников себе не выбирают, Тони... И двадцать пять лет я не встречалась ни с кем. Даже на похоронах матери я стояла в толпе, в стороне. Но отец, твой дед, жив, он давно уже готов был простить меня, и я знаю, он недавно опять справлялся обо мне.

— Кто он?

— Вельможа. Дипломат.

Она помолчала. И сказала твердо — в голосе ее Антон уловил прежнюю волю:

— И я решила: я вернусь к нему. Я бы никогда не сделала этого. Но отца твоего нет. И ты уезжаешь.

Мать отчужденно посмотрела на него. И после паузы спросила:

— Что скажешь ты?

Что он мог ей ответить? Что он остается? Это невозможно. Что он берет ее с собой? Он сам не знает, как все сложится. Ему еще предстоит выполнить задание... Но он-то сам из рода Столыпиных! Вот оборот! Любопытно: если попадет он в лапы охранников, подопечных Петру Аркадьевичу, что скажет и как поступит дражайший родственничек? Пожалуй, с преогромнейшим наслаждением отправит племянника, на дыбу, чтобы не портил родословной своей сермяжной рожей... Но что сказать матери? Что, вернувшись в этот клан, она навсегда потеряет его? Какое имеет он право? Нет, этого он сказать не в силах.

— Поступай как знаешь, — с тяжелым вздохом проговорил он. — Но пойми: я никогда не войду в тот дом. — «Разве что с бомбой», — подумал он. Но сказал другое: — Когда-нибудь ты узнаешь почему. Сейчас я не имею права сказать тебе ничего, мама.

Как сообщить Леониду Борисовичу о разом обрушившихся новостях: о том, что он, Антон, теперь окончательно убежден — за ним следят, и не повредит ли это заданию? О том, что он, оказывается, родственник министра внутренних дел и премьера?.. Куда же пойти? На Куоккалу наложен запрет, да и никого, кроме Любови Федоровны, там, по всей вероятности, нет. А насколько посвящена она в деятельность мужа, Антон не знал — среди товарищей он видел ее лишь однажды, за праздничным столом. Значит, единственный путь — на Арсенальную. Но теперь надо быть в тысячу раз осторожнее.

С иными вариантами, уже не прибегая к лодке и мистификациям с курткой, а, по давнему совету Феликса много раз меняя транспорт, пересаживаясь с фаэтонов на конки и с конок — едва ли не на ходу — на фаэтоны, он, сделав порядочный круг, добрался до Выборгской стороны, до Арсенальной.

Насвистывая, он неторопливо шел по противоположной стороне немощеной, поросшей бурьяном улицы, вдоль разномастных заборчиков и скамеек, врытых в землю у калиток. Время было уже предвечернее. На скамейках то тут, то там сидели натрудившиеся бабы, возились ребятишки. Жены лузгали семечки, ждали с работы мужей.

Проходя мимо одной скамьи, на которой судачили женщины, Антон уловил обрывок фразы:

— У ентих-то, у Пахомовых, обыск был, и фараонов, и в цивильном набилось — ужасть! Забрали старика, спаси его Христос, так рученьки-то и заломили, ироды!..

«Кто эти Пахомовы? — с тревогой подумал студент. — А старик — не дядя ли Захар?»

Вот и дом. Тихий. На скамейке никого нет. Но в стороне, у тополя, обтирает ствол мужичонка в рванье. Но не тот парень с Металлического — не Петр. Совсем другая фигура, ниже ростом, и другое лицо. Вроде бы пьян, за дерево вцепился, как за опору. Но уж что-то чисто выбрит. Шпик?.. Задержат — как Антон объяснит, зачем в этот дом заявился? Конечно, язык проглотит. Но как же тогда задание?

Антон провел взглядом по лицу пьяницы, по его полуприкрытым глазам и, не меняя шага, прошел мимо дома. Безмолвного, как тот, на Васильевском, с выломанной филенкой на крыльце. Последняя возможность предупредить товарищей отрезана. Ладно — будь что будет!..

Экспресс «Петербург — Париж» катил на запад. Остались позади северные хмурые леса. Их сменили березовые рощи, все дальше отступавшие от железнодорожного полотна и открывавшие взору пажити с уже заскирдованным сеном, желтые хлеба, чересполосицу наделов, нищие деревеньки...

За два дня до отъезда Антон обнаружил в почтовом ящике среди обычной почты билет на этот поезд.

Ночью он пришел в кабинет отца. Все здесь было как в тот последний час, когда отец работал в этих стенах. На столе неубранные листы рукописи, карандаши, флакон с клеем, раскрытые книги. Портрет матери в овальной раме и маленькая его фотография. Антон наряжен в матроску, таращит глаза... Все как было. Сейчас отворится дверь, и на плечо ляжет рука... Нет, никогда больше отец не войдет в эту комнату. «А войду ли в нее я? Оказывается, я почти ничего не знал о тебе, отец. О твоем прошлом. О твоих думах. Почему мы так мало говорили с тобой о главном? Стеснялись? Откладывали на будущее? Или боялись, что не поймем друг друга?.. Я так любил тебя, отец, и так боялся, что ты догадаешься об этом. Может быть, и ты вышел тогда на площадь перед Техноложкой, потому что хотел хотя бы со стороны заглянуть в мой мир и попытаться понять его?»

Антон выдвинул ящик стола. Хаос. Точилки для карандашей, визитные карточки, скрепки, перья. Пачка писем, перевязанная лентой. Почерк матери. Наверное, это тогда, когда отец был еще семинаристом, а она — помещичьей дочкой. Вот, оказывается, какая любовь выпала на их долю... Он отвел глаза от пачки писем. «А мне выпадет такое счастье? Лена? Нет, все было бы обычно: красиво, ровно, добропорядочно... Какая же будет  о н а?» Зеленые насмешливые глаза смотрели на него из сумрака комнаты. «Чушь! Надо же такое!..»

Он задвинул ящик стола и погасил лампу.

Провожала Антона только мать. На перроне Варшавского вокзала он с нетерпением ждал своего подопечного. Но увидел его, лишь когда поезд уже порядочно отошел от Питера: дверь соседнего купе раздвинулась, и в коридоре появился мужчина с продолговатым горбоносым лицом, с гладко зачесанными назад волосами и козлиной бородкой. К петлице его сюртука был привязан черный шнурок, а из кармашка торчало стекло пенсне.

Мужчина, близоруко щурясь, огляделся, удостоив студента не большим вниманием, чем других пассажиров, и, достав роскошную новенькую трубку с чубуком в виде головы Мефистофеля, начал сосредоточенно набивать ее табаком, приминая его желтыми от никотина пальцами. Мужчина был высок, но отнюдь не худ, наоборот, даже с брюшком. Однако лицо его в точности соответствовало описанию Леонида Борисовича, а главное — никакого сомнения не могла вызвать трубка. «Здравствуйте, товарищ!» — мысленно произнес Антон и обернулся к стеклу, стал наблюдать в нем за отражением мужчины.