Мне так и не удалось вспомнить, какие же мысли и чувства владели нами в эти часы. Помню лишь отчаяние, какого никогда еще не испытывал. Мучительное унижение и досаду на самого себя оттого, что позволил обмануть себя как ребенка, что был бессилен противопоставить что–либо изобретательности и находчивости этого гениального гада. Я думал о миссис Дансби–Грегг, о перепуганной и связанной Маргарите, взятой в заложники. Представлял себе, как она сидит в раскачивающемся из стороны в сторону кузове трактора, поглядывая на Смоллвуда, стиснувшего в руке пистолет. На смену досаде внезапно пришла всепоглощающая злоба. Но лишь на непродолжительное время. И еще я испытывал чувство прежде неведомого страха. Страха, сковавшего мое сознание.

То же самое, думаю, происходило и с Джонни Зейгеро. После гибели миссис Дансби–Грегг он не проронил ни слова. Он трудился не щадя себя. Наклонив голову, он шел, словно заведенный. Не раз, думаю, юноша досадовал на свою оплошность, которую допустил, признавшись, что Солли Левин его отец.

Джекстроу был столь же немногословен, как и все остальные. Не желая делиться своими мыслями, он говорил лишь в крайних случаях. Винил ли он меня за то, что случилось, не знаю. Полагаю, что нет. Не таков у него характер. О чем он думал, я догадывался, потому что знал его буйный темперамент.

Попадись нам Смоллвуд и Корадзини безоружными, мы, не колеблясь, задушили бы их голыми руками.

Мы все трое измучились, обморозились. Потрескавшиеся губы кровоточили, от жажды и голода мы слабели с каждым часом. Однако я не уверен, что это доходило до нашего сознания в ту ночь. Мы словно бы не принадлежали самим себе. Тела наши походили на механизмы, управляемые разумом, а разум был весь во власти тревоги и гнева и ничего иного не воспринимал.

Мы двигались в ту сторону, куда ушел трактор. Наверное, можно было бы повернуть назад в надежде наткнуться на партию, руководимую Хиллкрестом. Я достаточно изучил Хиллкреста и знал, что он поймет: лица, очевидно, захватившие трактор, не посмеют появиться в Уплавнике, а направятся к побережью. Вероятнее всего, Хиллкрест тоже двинется в сторону Кангалак–фьорда. Этот фьорд да крохотная бухточка поблизости от него представляли собой единственное удобное место для рандеву на стомильном участке скалистого побережья. Поэтому капитан мог проложить курс прямо к фьорду. На борту его «Сноукэта» был установлен опытный образец нового компактного гироскопа «Арма». Этот прибор, еще не пущенный в серийное производство, предназначался для использования на суше и зарекомендовал себя наилучшим образом. Так что ориентироваться на ледовом плато не представляло для Хиллкреста никакой проблемы.

Но даже если бы его группа направлялась в сторону побережья, у нас не было никаких шансов обнаружить ее в такую пургу. Разминувшись с партией Хиллкреста, мы бы заблудились и погибли. Гораздо лучше идти не навстречу им, а к морю, где нас может подобрать какое–нибудь патрульное судно или самолет.

Если только доберемся. Ко всему, я знал, что Джекстроу и Зейгеро были того же мнения и готовы преследовать Смоллвуда и Корадзини, пока не свалятся с ног.

По правде говоря, ничего иного нам и не оставалось, если бы мы даже захотели. Когда злоумышленники ссадили нас с саней, мы находились в глубокой выемке, рассекавшей поверхность плато. Извиваясь как змея, она спускалась к самому Кангалак–фьорду, являя собой идеальный канал для катабатического ветра, мчащегося, словно поток, по склону плоскогорья. Хотя ветер был достаточно крепок и в ту минуту, когда мы остались одни, теперь он усилился до штормового. Никогда еще не приходилось мне слышать на Гренландском ледовом плато (мы находились на высоте около 1500 футов) таких звуков. Ветер не стонал, как обычно, а завывал и пронзительно визжал. Так бывает во время урагана, когда ветер свистит в верхних надстройках и такелаже корабля. Он нес с собой плотную, как стена, тучу снега и льдинок, от которых немели руки и лицо. Идти против ветра было невозможно. Подгоняемые штормом, больно хлеставшим нас в согбенные спины, мы двигались в единственно возможном направлении.

Досталось нам здорово. Лишь трое из нас — Зейгеро, Джекстроу и я сам могли нести добавочный груз, помимо груза собственного тела. А ведь с нами было трое людей, совершенно неспособных передвигаться самостоятельно. Малер не приходил в себя, жить ему оставалось недолго. Час за часом, долгие, как вечность, Зейгеро тащил старика сквозь белый кошмар. Самоотверженность юноши стоила ему дорого. Несколько часов спустя, осмотрев окоченевшие, ни на что не пригодные колотушки, которые некогда были его руками, я понял, что Джонни Зейгеро не суждено больше перелезть через канаты ринга. Мария Легард тоже была без сознания. Я с трудом нес ее, понимая, что это напрасный труд. Если очень скоро старая актриса не окажется в укрытии, эта ночь будет последней в ее жизни. Через час после ухода трактора рухнула на снег и Елена, не отличавшаяся крепким здоровьем. Закинув девушку на спину, ее понес Джекстроу. До сих пор не могу понять, как трое измученных, голодных, полузамерзших людей могли, хотя и с частыми остановками, столько времени нести троих других. Правда, Зейгеро обладал недюжинной силой, Джекстроу был невероятно вынослив. Мною же двигало чувство долга, поддерживавшее меня в течение долгих часов, после того как отказались повиноваться мне руки и ноги.

Следом за нами брел сенатор Брустер. Он то и дело спотыкался, подчас падал, но всякий раз заставлял себя подняться и упорно двигался дальше. В эти ночные часы Хоффман Брустер перестал существовать для меня как сенатор, вновь превратившись в полковника–конфедерата. Но теперь это был не заносчивый, властный аристократ–южанин, он стал живым олицетворением эпохи рыцарства с ее учтивостью и доблестью, проявляемыми в минуту тяжких испытаний настоящими мужчинами. Не раз в продолжение бесконечной ночи сенатор настаивал на том, чтобы подменить кого–нибудь из нас. И он брал на себя ношу и шел с нею до тех пор, пока у него не подкашивались ноги.

Несмотря на возраст, сенатор был сильным человеком. Он обладал мощной мускулатурой, но сердце и легкие у него были изношены. С каждым часом Брустер слабел, на него жалко было смотреть. Налитые кровью глаза почти закрывались от усталости, на посеревшем лице, словно высеченные резцом, появились страдальческие складки. Дышал он с трудом, с присвистом, слышным, несмотря на пронзительный вой ветра.

Смоллвуд и Корадзини были уверены, что бросили нас на верную смерть. Но они просчитались, забыв про Балто. Вожак упряжки был спущен нами с поводка.

Преступники не то не заметили его, не то упустили из виду. Однако Балто не забыл про нас. Должно быть, пес давно понял, что стряслась беда. В продолжение всего времени, пока нас везли в качестве пленников, Балто ни разу не приблизился к трактору. Но едва мы остались одни, откуда ни возьмись из снежной пелены появился Балто. Он повел нас вниз по склону глетчера. Во всяком случае, мы надеялись, что это так. По словам Джекстроу, умный пес шел, руководствуясь отметинами от гусениц «Ситроена», погребенными под слоем снега. Зейгеро не очень–то верил этому. Юноша не раз бурчал себе под нос: «Хотел бы я знать, куда ведет нас эта псина».

Но Балто свое дело знал. Неожиданно — это произошло в промежутке между полуночью и тремя часами — вожак остановился и, вытянув шею, жутко завыл.

Подождал ответа, которого мы не сумели услышать. Внезапно пес изменил направление, повернув налево, навстречу пурге. По знаку Джекстроу мы последовали его примеру.

Через три минуты мы наткнулись на нарты. Рядом с ними, свернувшись клубком, лежали две собаки. Несмотря на пургу, чувствовали они себя в полном комфорте. Дело в том, что толстый мех лайки представляет собой столь надежный теплоизоляционный слой, что при температуре 40° ниже нуля снег не будет таять на ней неопределенно долгое время. Но собаки предпочли комфорту свободу: не успели мы подойти к ним, как они исчезли в снежной круговерти. В наследство от них нам достались нарты.