Крупнейшие мастера театра, нелепо одетые, в половине второго ночи буквально превратились в детей, увлеченно разыгрывая небывалые приключения из жизни индейцев. Сулержицкий и Сац наперебой предлагали темы для игры, причем Сац, что-нибудь предложив, кидался к роялю и начинал доигрывать невысказанное словами, продолжая свой рассказ в музыкальной форме и, наконец, становясь актером.

— Кидайтесь, кидайтесь на него, — кричал мне Сулержицкий, когда к берегу, на котором столпились индейцы, подплыла лодка и из нее вышел миссионер Качалов.

— Кокоша, изображайте пальмы.

— Сейчас за них будут прятаться индейцы перед нападением на миссионера.

Я перебегал с места на место, изображая пальмовую рощу, и добросовестно скрывал собою воинственных индейцев. Но неожиданно Сац — вождь индейского племени — метнулся к роялю и, начав играть приближение поезда, крикнул мне:

— Петров, превратитесь в поезд и на полном ходу промчитесь в глубину сцены. — Я охотно переставал быть пальмовой рощей и превращался в поезд… «Дети-актеры», увлеченные игрой, не замечали времени. Заминка произошла только тогда, когда индейцы должны были зажарить Качалова — миссионера и скушать его, а он вынул неожиданно часы и произнес своим всепобеждающим, изумительным голосом:

— А вы знаете, господа, что уже четверть шестого. Эта отрезвляющая фраза невольно создала паузу, которой воспользовалась любезная хозяйка, пригласив всех к утреннему чаю.

Сев за стол, Качалов сказал:

— Пальму первенства в нашей игре, мне кажется, мы должны отдать Илье Александровичу, так как он был и драматургом, и композитором, и режиссером, и оркестром, и актером, и во всех этих ролях он был великолепен.

Илья Александрович ответил серьезно:

— Николай заставил нас всех надеть маски, и там воцарилась скука. А здесь мы сняли маски и обрели радость и веселье. Искусство театра — это искусство открытых человеческих чувств, и природа его — это полная вера во все, что происходит на сцене.

Возможно, я не дословно передаю это высказывание Саца, но смысл его врезался в мою память, и, вероятно, вот почему: при воспоминании об Илье Александровиче у меня невольно возникает облик пламенного индейца, страстно утверждающего наивную природу сущности театрального искусства».

Чайка

И вот наступает главный день в жизни. В первый раз все вместе идем в папин театр. Подумать только, все на самом деле увидим!

Камергерский переулок. Здание большое, светло-серое. Красивые полукруглые двери с матовыми стеклами. На металлическом квадрате летящая чайка, под ней — металлическое кольцо, чтобы взяться за него, открыть эту чудесную полукруглую дверь и войти…

— Нам не сюда, — говорит папа и ведет нас во двор. Там на небольшой двери надпись: «Артистический подъезд». Мне немного обидно, что я не взялась за то металлическое кольцо и вошла в эту низкую дверь, но глупая обида улетучивается, когда со всех сторон появляются улыбающиеся лица и несется: «Здравствуйте, Илья Александрович». (Хорошо бы, когда я вырасту большая, со мной тоже столько же людей здоровалось!)

Швейцар в сером суконном костюме с летящей чайкой — металлическим значком на верхнем кармашке — помогает нам раздеться, приветливо улыбается и говорит:»

— Значит, вы родные дочки нашего Ильи Александровича будете?

Я отвечаю с удовольствием:

— Да, это мы.

Нас ведут по лестнице вниз, потом еще вниз, «в оркестровую яму», — говорит мама. В яму? В какую это яму? Оказывается, так называется место для оркестра под сценой. Большая комната без окон, в самом низу, вся шумит, гудит, поет на разные голоса. Тут пятнадцать музыкантов настраивают свои инструменты.

Инструментов много, но я почти все их уже видела, знаю, как они устроены и называются, музыкантов многих тоже знаю. Как-то у папы болело горло и вдруг ему за что-то страшно много денег прислали — сто рублей, он решил репетировать у нас дома и устроить для всего оркестра обед «царский». Чего там только не было! Особенно запомнились мне рыбы всякие, икра разноцветная и ананас с кактусным хвостиком.

Мама сперва сказала:

— Не надо никого звать. Потом опять без денег сидеть будем.

Но папа ответил строго:

— Не пригласить их я не могу. Они в театре каждый день мою музыку играют. Они — это я…

Теперь в оркестровой яме у нас все знакомые.

Но мамина рука хватает мою и Нинину и ведет нас за собой по другой лестнице вверх. Мы бежим быстро-быстро по каким-то коридорам и вдруг попадаем в такой большой зал, какого я еще никогда не видела. О-о, сколько тут кресел составлено! По бокам балконы, тоже с креслами, перед нами полукругом огромный серый занавес, и на нем, в квадрате, летит большая белая чайка, а кругом нее закорючки, вроде волн. Мама сажает нас в кресло, где написано «20-й ряд», велит сидеть и никуда не уходить, пока она за нами опять не -придет. Куда же нам отсюда идти? Зачем? Тут так интересно! На потолке огромные висячие лампы горят, как солнца. Красота!

— Смотри, он здесь — царь всех морей и океанов, — шепчет мне Ниночка, показывая на величественную спину, волны волос из чистого серебра…

Константин Сергеевич сидит за несколько рядов перед нами. К нему то подбегает, то куда-то исчезает Леопольд Антонович — он похож на ртуть в градуснике, который я недавно разбила.

Но вот лампы в зрительном зале, словно устав гореть так ярко, делаются все тусклее и тусклее, а полоска света под занавесом становится ярче — зовет смотреть только туда. Звучит тихая, словно спросонья музыка, отдаленные удары нашей знакомой колотушки, и занавес раскрывается.

На сцене полутьма — чуть видно окно, закрытое ставнями, стол, лампу, две детские кровати. Мать в белом фартуке и большом белом чепце уложила спать мальчика Тильтиля и девочку Митиль. Тушит лампу, уходит. Дети одни. Они не могут уснуть. Завтра Новый год, а у их папы нет денег, чтобы купить елку. Они так мечтали о елке… Что это звучит далеко-далеко? Папина полька. Она доносится из дома напротив, где живут богатые дети — у них сегодня зажигают елку.

И вдруг удары, короткие, отрывистые звуки какого-то деревянного духового инструмента — странная, таинственная музыка. Слушаешь ее и начинаешь ждать чего-то необыкновенного. В дверях появляется маленькая старушка. Хромая, странно подпрыгивая, подходит она к детским кроватям. Теперь виден ее единственный зеленый светящийся глаз. Это фея Бирилюна. Голос у нее такой же отрывистый, с присвистами, как музыка, что звучит сейчас. Но вот фея Бирилюна дотрагивается до стен бедной хижины своей волшебной палочкой, и они начинают струиться разноцветными огоньками, блестят, как много-много лесных светлячков ночью.

«Разве стены сделаны из драгоценных камней?» — удивляется Тильтиль.

А я закрываю глаза и все равно вижу что-то таинственно-прекрасное. Отчего это? Оттого, что музыка сейчас струится, переливается — дрожат струны под пальцами арфистки и смычками скрипачей, мерцают беспокойные триоли, и невольно ждешь сказочных чудес. Вдруг звуки оркестра словно вырвались из-под спуда, выплеснулись наружу — весь оркестр ликует. Узнаю флейту, гобой, колокольчики. Чудесные женские голоса словно венчают ликование оркестра. Они поют без слов, только «а-а, а-а», но какими светлыми «голосами! Как делается радостно!

Открываю глаза. Неизвестно откуда на сцене появилась золотая красавица в блестящих одеждах, с чудесными до самого пола золотыми волосами — они блестят, как музыка в оркестре!

Как прекрасен и удивителен театр! Как тут все слито в одно — и смысл, и свет, и костюмы, и музыка! Музыка помогает звучать всей правде спектакля — она договаривает то, чего нельзя сказать словами, раскрывает чувства, мечты героев, помогает понять их характеры.

Бывают «впечатления», бывают и потрясения. Сейчас, когда я стала более чем взрослой, мне особенно дорого, что так восприняла этот спектакль далеко не только я. Вот слова Алексея Баталова: