— Похоже, больше всего достается Центральной авеню, Бродвею и Сто третьей, — сказал Баркли.

— Давайте проверим Центральную, — сказал Рой.

Ровно в 9:10, когда они были в каких-нибудь двух кварталах от Центральной авеню, запросили помощь из пожарного депо: на Центральной ведется интенсивная стрельба, мешающая тушить пожары.

Они еще не доехали до места, а Рою уже стало жарко. Приблизившись, насколько это было возможно, к пылающему аду, Уинслоу затормозил. Пот лил с Роя в три ручья. Когда они, пробежав трусцой с полтысячи футов, достигли первой из осажденных пожарных машин, взмокли уже все. Вечерний воздух обжигал Рою нутро. Треск выстрелов слышался, казалось, отовсюду. У Роя жестоко разболелся живот, но было это совсем не расстройством. Пуля ударила в бетонное покрытие тротуара и, отскочив от него, со свистом прожгла пустоту. Полицейские шмыгнули к пожарной машине и прильнули к ней, чуть не столкнувшись лбами с чумазым пожарником в желтой каске и с выпученными глазами.

Нет, это не Центральная авеню, думал Рой. И этот указатель, отмечающий ее перпендикулярное соседство с Сорок шестой улицей, — не может быть, чтобы он не ошибался. Когда-то Рой работал на Ньютон-стрит и, патрулируя эти улицы, сменил не один десяток напарников, кто-то из них успел уж умереть, как тот же Уайти Дункан. Центральная была одним из курсов фелеровских университетов. Он проходил их в юго-восточном Лос-Анджелесе, а Центральная авеню была его базовым классом. Но этот шипящий, кипящий ад — нет, это не Центральная авеню.

Тут только Рой заметил два перевернутых автомобиля. Они горели.

Внезапно до него дошло, что он даже не может вспомнить, что за здания стояли на углу Сорок шестой и Сорок седьмой. Каждое из них теперь вздымалось ввысь на двести футов сплошной пеленой огня. Случись это год назад, я бы наверняка не поверил, размышлял он. Я бы просто решил, что это приступ, какой-то фантастический приступ белой горячки, и запил бы его новой порцией виски. Он вспомнил о Лауре и поразился тому, что и сейчас, даже сейчас, когда он лежит, прижавшись к огромному колесу пожарной машины, а со всех сторон на барабанные перепонки давят грохот стрельбы, вой сирен и гулкие раскаты бушующего пламени, — даже и сейчас у него может засосать под ложечкой и легко согреться теплом нутро, стоит ему лишь представить ее в своих объятиях или подумать о том, как она гладит его волосы рукой — гладит так, как не умел никто другой: ни Дороти, ни мать, ни одна женщина в мире, никто. Когда страсть к алкоголю притупилась, он догадался, что любит ее, а когда три месяца спустя после начала их романа он осознал вдруг, что она пробуждает в нем те же чувства, что и Бекки, догадка превратилась в знание. Дочь его, болтавшая теперь без умолку, выговаривавшая слова совершенно ясно и отчетливо, ребенком, несомненно, была удивительным и блестящим — не просто красивым, но потрясающим. Пока он думал о Бекки, светлой, златокудрой, какой-то воздушной и неземной, и о Лауре, смуглой, неподдельной, настоящей, земной, земной до мозга костей, о Лауре, которая помогла ему прийти в себя и вновь почувствовать себя человеком, о Лауре, которая хоть и была младше его на пять месяцев, но казалась мудрее и старше на несколько лет, которая щедро и неустанно расходовала на него свои жалость, сострадание, любовь и гнев, терпеливо дожидаясь, когда же он бросит пить (он и бросил — после того как, замеченный нетрезвым на дежурстве, был отстранен на два месяца от работы), которая ухаживала за ним (все эти шестьдесят дней) у себя на квартире, которая так ничем его и не укорила, а лишь глядела на него светло-карими трагическими глазами, когда он снова обрел человеческий облик и решил возвратиться к себе, — пока он думал о них обеих, боль возвратилась.

Лаура его так никогда и не упрекнула, а он по-прежнему навещал ее по ночам три-четыре раза в неделю. Потому что не мог без нее обходиться, потому что нуждался в ней. Она просто глядела на него, всегда лишь глядела своими влажными глазами. Конечно, постель в их взаимоотношениях играла отнюдь не последнюю роль, однако его привязанность к Лауре совсем не исчерпывалась ею — лишнее доказательство того, что он влюблен. Вот уже несколько недель и даже месяцев он был на грани принятия решения, и сейчас его передернуло от одного только предположения, что, не будь этого сосания под ложечкой и сменяющего его тепла, приходящих всякий раз, как он думал о Бекки и Лауре, не будь этого чувства, которое умел он в себе вызывать, — не будь этого, он бы не колеблясь тут же, прямо здесь, в хаосе, замешанном на крови, огне и ненависти, развернул бы карабин дулом к себе, взглянул в большую черную дыру двенадцатого калибра, в холодный черный глаз, и быстро нажал на курок. Нет, подумал он, вопреки всем заверениям Лауры он еще далек от окончательного выздоровления, иначе ему бы не лезли в голову подобные мысли. Испокон веку его учили, что самоубийство — всегда сумасшествие. Но разве не сумасшествие то, что творится вокруг? У него, как в бреду, закружилась голова, и он решил перестать об этом думать и пожалеть свои мозги. Его мокрые ладони оставляли на ствольной коробке крохотные капли влаги. Он вдруг забеспокоился, что влага разъест дробовик ржавчиной, и принялся тереть деревянную ствольную коробку рукавом, пока не осознал абсурдность того, что делает, и не рассмеялся вслух.

— Эй вы, ребята, айда за мной! — заорал какой-то сержант, согнувшийся в три погибели и как раз пробегавший мимо пожарной машины. — Нужно выбить отсюда проклятых снайперов и заставить работать пожарников прежде, чем этот чертов город превратится в дымную груду развалин.

Разбившись по трое, они исходили всю Центральную вдоль и поперек, но так и не засекли ни единого снайпера. Они их только слышали. Время от времени все принимались гоняться за юркими тенями да постреливать по темным призрачным силуэтам, суетившимся у обобранных начисто магазинов, тех, что еще не были подожжены. Рой пока не стрелял: не представилось случая. Но был рад, что стреляют другие. Когда на Центральной авеню сделалось более или менее тихо, когда на ней не осталось почти ничего, что можно было украсть, и когда грабители предоставили ей возможность спокойно дотлевать, Уинслоу предложил убраться отсюда, но для начала непременно устроить привал и перекусить в каком-нибудь ресторане. На вопрос, какой такой ресторан он имеет в виду, Уинслоу махнул им рукой, и они послушно последовали за ним к машине, где обнаружили, что за время их отсутствия кто-то разнес вдребезги два прежде целых окна и изрезал обивку. Однако покрышки, похоже, были не слишком подпорчены, и Уинслоу сел за руль и повез их к ресторану на Флорэнс-авеню, запримеченному им заранее. Они вошли в гигантскую дыру, образовавшуюся после того, как, должно быть, чей-то автомобиль насквозь протаранил стену. Наверняка в нем сидел испугавшийся до смерти белый, которого занесла нелегкая в эти мятежные края, ну а тут на него напали толпы черных, еще несколько часов назад, до всей этой стрельбы, хозяйничавших здесь, стопоря движение и избивая любого, цвет кожи которого оказывался слишком похож на цвет их ненависти.

Но с тем же успехом, подумал Рой, это могла быть и машина грабителя, преследуемого полицией до этой вот стены, через которую он въехал в ресторан, даже не сбавив скорость. Эффектное было зрелище, нечего сказать!

А чья машина да кто сидел за баранкой — какая, в сущности, разница?

— Посвети мне, — сказал Уинслоу, вытаскивая из исправно урчащего холодильника полдюжины гамбургеров. — Еще студеные. Отлично. Взгляни-ка, Фелер, вон в тот ящик, не найдется ли там сдобных булочек с изюмом? А на том маленьком столе у тебя за спиной, по-моему, нас дожидается горчица и все такое прочее.

— Гляди-ка, и газ работает, — сказал Баркли, подперев чем-то фонарик на прилавке и наставив луч на сковороду. — Из меня повар — пальчики оближешь!

Хотите, немного поколдую?

— Жми, браток, — сказал Уинслоу, подражая негритянскому говору, и крепко стиснул подобранную на полу головку латука, очищая ее от верхних листьев и швыряя их в картонную коробку. Они ели, запивая газировкой, и пусть она оказалась недостаточно охлажденной, но здесь, в кромешной тьме, выбирать не приходилось. Было уже за полночь, когда они управились с едой и сидели, покуривая и переглядываясь, вслушиваясь в непрерывную трескотню выстрелов и вдыхая вездесущий запах дыма. И выстрелы, и дым, и собственные взгляды напоминали им о необходимости возвращаться. Наконец Баркли не выдержал: