— Спасибо. Этого должно быть достаточно, — спокойно кивнул я.

— У тебя останется, наверное, шрам на лице на всю жизнь, — сказал она.

Я промолчал.

— Ах, да. У тебя очень много шрамов. Они тебя уже не беспокоят, верно? — догадалась Маричка.

Я лишь пожал плечами. Не знал, с чего начать, чтобы объяснить ей кто я, как я таким стал, насколько велика пропасть между мною тем, кого она когда-то знала, и мною нынешним. Глубоко в душе надеялся, что произойдет чудо: она, вопреки человеческой природе, просто не станет спрашивать, а мне не придется отвечать. Так было бы лучше. Лучше для нас обоих. Я прикрыл глаза, пытаясь абстрагироваться от неудобств, холода и боли, войти в состояние наркотического медитативного транса, которому нас научили на Грей-Айленде. С тех пор как я начал принимать меньше «Валькирии», это становилось все сложнее. Вместо уютной пустоты в голове начинали беспокойно бродить мысли и обрывки воспоминаний, яростно сопротивляясь попыткам изгнать их.

— Ты решил остаться? Веришь, что так будет лучше? — уточнила она.

Я молча кивнул. Выключил фонарик, чтобы сэкономит батарейки, и снова прикрыл веки. Через некоторое время в темноте послышался вздох девушки, потом какая-то возня. Правым плечом я ощутил, как Маричка аккуратно примостилась рядом, прижалась ко мне сбоку. Задубевшей кожей я ощутил не мокрую ткань ночнушки, а кожу, все еще влажную, покрытую пупырышками от холода.

— Здесь очень холодно. А нам придется долго тут сидеть, — шепотом проговорила она, видимо, полагая, что я могу понять ее движения как-то иначе. — Одежда мокрая, все мокрое. Только тела держат температуру.

«Она права», — призадумавшись, признал я. Приобнял ее рукой за плечо, прижал к груди крепче. Она просунула свои ноги под мои, переплелась со мной, накрыв нас обоих сверху влажной камуфляжной курткой. Наша поза напоминала позу любовников, но никто из нас не чувствовал возбуждения — лишь желание согреться. Я снова прикрыл глаза, ощущая на своей правой груди ее голову, вдыхая аромат мокрых девичьих волос. Она время от времени дрожала, ворочалась, кашляла, словно простуженная, прижималась крепче. Но ничего не спрашивала, не выясняла, не требовала никаких объяснений. Это было очень странно. Так не похоже на людей. Словно бы за нашими плечами и не было того, что там было. Словно бы где-то над нами не догорала деревня, которую обыскивали, шныряя среди плачущих хуторян и тел убитых, евразийские солдаты, рьяно разыскивающие, вероятно, последнего из «оборотней», не найденных ими среди мертвецов.

Странно, но я заговорил первым.

§ 58

— Ты могла бы остаться там, или вернуться туда, — произнес я. — Они пришли туда не за тобой. И они не знают, что ты помогала мне. Вряд ли тебе там угрожала опасность.

Она долго молчала, словно и не услышала моего вопроса. Мне вначале показалось, что она спит. Лишь спустя долгое время послышался ответ:

— Я не верю.

— Во что?

— Что кто-то не причинит мне зла. Что где-то я могу быть в безопасности. Здесь никто и никогда не может быть в безопасности, — убежденно произнесла она очень странным тоном, и в ее хрупком теле я вдруг ощутил такую глубокую и горькую тоску, такую сильную обиду и ненависть, что это чувство невольно передалось мне, как осязаемый комок энергии.

Такой голос может быть лишь у человека, привыкшего к боли, лишениям, издевательствам и предательству, наевшегося всего этого вдоволь. Лишь у того, кто очень многое пережил. Я сам не заметил, как позабыл о своем чаянии хранить молчание, о страхе, что Маричка начнет доискиваться ответов на вопросы. Бездна печали, приоткрывшаяся мне в голосе этой хрупкой девушки, потрясла меня и взбудоражила. Я забыл, что собирался молчать, что так будет лучше для нас обоих. Внезапно меня самого вдруг начала тяготить недосказанность, мне самому вдруг потребовалось понять, что кроется за ее болью и тоской. Такие чувства не должны посещать легионера. Но я сейчас не был им на все 100 %. Был чем-то средним.

— Как ты узнала меня? Я изменился.

— Глаза, — ответила она спокойно, не двигаясь, все так же прижимаясь ко мне. — Я всегда смотрю в глаза. Глаза не меняются.

— И не врут? — кажется, я даже не пытался скрыть насмешку в этих словах.

— Нет, врут. Просто не меняются.

Некоторое время мы молчали. Она не заговаривала сама, пока я не задам следующий вопрос.

— Ты видела меня не так много раз, и последний раз очень давно. И ты так хорошо запомнила мои глаза?

— Очень хорошо.

Она долго молчала, и я уже думал, что она ничего не добавит. Но она заговорила снова:

— Я очень быстро училась. Там, в центре Хаберна. Все из-за тети Кати, твоей мамы. Она была первым человеком в мире, кто был ко мне по-настоящему добрым. Мне очень хотелось порадовать ее. Я делала все, чтобы быть лучшей. Когда мне исполнилось одиннадцать, я уже вела себя так образцово, что тетя Катя без труда убедила заведующую, что мне можно гулять снаружи. И тогда она впервые отвезла меня в Генераторное, привела к вам домой. Ты помнишь это?

— Да, — ответил я, и почти не соврал — призрак тех воспоминаний явился мне вместе с ее словами.

— Тебе было тогда тринадцать. Но ты был уже таким высоким и серьезным, что казался старше. Кроме того, ты был сыном тети Кати. Жил вместе с ней и своим папой в большой, теплой и светлой квартире. В вашем милом поселке с такими ровненькими и чистыми улочками. Я с первого влюбилась в тот поселок, в ту квартиру… и в тебя. Ну, не по-настоящему, конечно. Знаешь, как глупенькие маленькие девочки придумывают себе прекрасных принцев?

Я не знал этого. А может быть, не помнил. Но я позволил ей продолжать. В каждом ее слове было эхо далекого прошлого, что-то невероятно трогательное и человечное, о чем я совсем забыл. Что-то такое, чего не может быть в душе у легионера. Но я уже почти не чувствовал себя легионером.

— Я начала представлять себе, как ты тоже в меня влюбляешься, и как мы потом живем долго и счастливо у вас в Генераторном, вместе с тетей Катей. Это были просто детские фантазии, ничего больше. Но я очень из-за этого стеснялась, боялась заговорить с тобой. Кажется, тетю Катю это забавляло. А ты был таким серьезным, занятым, погруженным в свои дела. Твой взгляд всегда скользил поверх меня, никогда не останавливался. Ты совсем не замечал, как ты мне нравишься. Но ты всегда был вежлив со мной. Всегда улыбался. Как твоя мама.

Я вдруг вспомнил улыбку своей мамы. Давно я не вспоминал ее. Со дня, когда попал на Грей-Айленд. А может быть, и раньше. В Сиднее, уже будучи взрослым, я часто вспоминал родителей, но мысли не желали долго останавливаться на том периоде, когда мы были вместе и счастливы. Далекие светлые минутки сразу же заслоняли тягостные и горестные минуты расставания, и совсем уж жуткие, болезненные картины, которые всплывали в воображении при мысли об их гибели. Вместо светлой грусти и доброй памяти, которая грела бы душу, я чувствовал лишь невыносимую боль и ненависть к тем, кто отнял их у меня намного раньше срока. Эта самая ненависть, пусть и в тандеме с безвыходностью и шантажом, в итоге и привела меня на Грей-Айленд. Но сейчас я вспомнил именно ее улыбку. Это оказалось удивительно приятно. И даже почти совсем не больно.

— Однажды тетя Катя сказала мне, что я для нее как дочь. Может быть, она ничего такого и не имела в виду на самом деле. Но с того дня я начала умолять ее, чтобы она на самом деле сделала меня своей дочерью. Я ничего не желала так страстно, как этого. Я сказала ей, и это была правда, что я никого и никогда больше не полюблю так, как ее. Ты мне тоже нравился, но я бы согласилась и на то, чтобы ты стал моим братом. Мне казалось, что это даже здорово, наверное, иметь такого старшего брата — сильного, доброго, спортсмена и старосту класса. Меня бы никто никогда не смел обижать. Она слушала о моих мечтах, улыбалась, гладила по голове. Но не взяла меня. Объяснила, что у меня будет другая семья, ничем не хуже вашей, где меня будут любить, а она все время будет меня навещать. Но она меня не взяла. Я понимаю, почему. Мне не следовало просить. Ее ведь все просят, да? Все мечтают о такой матери, как она.