Они пошли дальше и дома застали дедушку одного на высохшей, полысевшей лужайке — он собирал последние редкие одуванчики. Некоторое время они молча помогали ему, а потом Дуглас склонился к собственной тени и сказал:
— Как по-твоему, Том, какой у нас получится следующий год? Лучше этого или хуже?
— Ты меня не спрашивай.— Том подул в стебель одуванчика, точно в дудку.— Ведь не я создал мир.— Он на минуту задумался.— Хотя иногда мне кажется, что все это моих рук дело.
И он лихо сплюнул.
— У меня предчувствие,— сказал Дуглас.
— Какое?
— Следующий год будет еще больше, и дни будут ярче, и ночи длиннее и темнее, и еще люди умрут, и еще малыши родятся, а я буду в самой гуще всего этого.
— Ну да, ты и еще триллиарды людей, не забудь, пожалуйста.
— В такие дни, как сегодня, мне кажется... что я буду один,— пробормотал Дуглас.
— Как понадобится помощь — только кликни,— сказал Том.
— Много ли поможет десятилетний братишка?
— Десятилетнему братишке на то лето будет уже одиннадцать. Я буду каждое утро развертывать мир, как резиновую ленту на мяче для гольфа, а вечером завертывать обратно. Если очень попросишь — покажу, как это делается.
— Спятил!
— Всегда был такой.— Том скосил глаза и высунул язык.— И всегда буду.
Дуглас засмеялся. Они пошли с дедушкой в погреб, и, пока тот обрывал головки одуванчиков, мальчики смотрели на полки, где недвижными потоками сверкало минувшее лето, закупоренное в бутылки с вином из одуванчиков. Девяносто с лишним бутылок из-под кетчупа, по одной на каждый летний день, почти все полные доверху, жарко светятся в сумраке погреба.
— Вот это здорово,— сказал Том.— Отличный способ сохранить живьем июнь, июль и август. Лучше и не придумаешь.
Дедушка поднял голову, подумал и улыбнулся.
— Да, это вернее, чем запихивать на чердак вещи, которые никогда больше не понадобятся. А так, хоть на улице и зима, то и дело на минуту переселяешься в лето; ну а когда бутылки опустеют, тут уж лету конец — и тогда не о чем жалеть, и не остается вокруг никакого сентиментального хлама, о который спотыкаешься еще сорок лет. Чисто, бездымно, действенно — вот оно какое, вино из одуванчиков.
Мальчики тыкали пальцем то в одну, то в другую бутылку.
— Это — первый летний день.
— А в этот день я купил новые теннисные туфли.
— Верно! А это — Зеленая машина!
— Пыль бизонов и Чин Линсу!
— Колдунья Таро! Душегуб!
— По-настоящему лето не кончилось,—сказал Том.— Оно никогда не кончится. Я век буду помнить весь этот год — в какой день что было.
— Оно кончилось еще прежде, чем началось,— сказал дедушка, разбирая винный пресс.— Вот я решительно ничего не помню, разве только эту новую траву» которую не нужно косить.
— Ты шутишь!
— Ничуть. Когда-нибудь вы сами убедитесь, мальчики, что к старости дни как-то тускнеют... и уже не отличишь один от другого...
— Как же так! — сказал Том.— В этот понедельник я катался на роликах в Электрик-парке, во вторник ел шоколадный торт, в среду упал и растянул ногу, в четверг свалился с виноградной лозы — да вся неделя была полным-полна всяких событий! И сегодняшний день я тоже запомню, потому что листья все желтеют и краснеют. Скоро они засыплют всю лужайку, и мы соберем их в кучи и будем на них прыгать, а потом спалим. Никогда я не забуду сегодняшний день! Век буду его помнить, это я точно знаю!
Дедушка поглядел вверх, в оконце погреба, на предосенние деревья — листва шелестела под ветром, и ветер уже дышал прохладой.
— Конечно, ты его запомнишь, Том,— сказал он.— Конечно, запомнишь.
И они оторвались от мягкого мерцанья вина из одуванчиков и вышли из погреба: надо было совершить последние обряды лета, ибо настал последний день и последняя ночь. А к вечеру они вдруг спохватились — оказывается, вот уже три дня как веранды пустеют совсем рано. И в воздухе пахнет как-то по-другому, суше, и бабушка поговаривает теперь не о ледяном чае, а о горячем кофе; открытые окна, в которых трепетали белые занавески, понемногу закрываются; холодные закуски уступают место горячему мясу. На верандах больше нет москитов, они покинули поле боя — и тут войне со Временем настал конец, люди тоже отступили, укрылись в теплых комнатах.
Как три месяца назад — или это были три долгих столетия? — Том, Дуглас и дедушка стояли на веранде, и она скрипела, словно корабль, что дремлет ночью, покачиваясь на волнах, и все трое втягивали ноздрями воздух. Мальчикам казалось, в начале лета кости у них были как стебли зеленой мяты и лакрицы, а теперь обратились в мел и слоновую кость. Но прежде всего осенняя прохлада коснулась костей дедушки, точно неумелая рука забарабанила по пожелтевшим басовым клавишам фортепьяно, которое стоит в столовой.
Дедушка повернулся к северу, как стрелка компаса.
— Пожалуй, мы больше не будем выходить сюда по вечерам,— сказал он раздумчиво.
И втроем они сняли цепи с крюков в потолке и унесли качели в гараж, будто старые разбитые похоронные дроги, а за ними летели на землю первые сухие листья. Слышно было, как бабушка растапливает камин в библиотеке. Вдруг налетел ветер и в окнах задребезжали стекла.
Дуглас в последний раз остался ночевать сегодня в своей комнатке в башне; он достал блокнот и записал:
«Теперь все идет обратным ходом. Как в кино, когда фильм пускают задом наперед — люди выскакивают из воды на трамплин. Наступает сентябрь, закрываешь окошко, которое открыл в июне, снимаешь теннисные туфли, которые надел тогда же, и влезаешь в тяжеленные башмаки, которые тогда забросил. Теперь люди скорей прячутся в дом, будто кукушки обратно в часы, когда прокукуют время. Только что на верандах было полно народу и все трещали, как сороки. И сразу двери захлопнулись, никаких разговоров не слыхать, только листья с деревьев так и падают».
Он поглядел из высокого окна: на равнине по руслам ручьев валяются, как сушеный инжир, дохлые сверчки; в небе под заунывные крики гагар уже скоро потянутся к югу птицы, деревья взметнут к свинцовым тучам буйные костры пламенеющей листвы. Из далеких полей доносится запах дозревающих тыкв — они уже сами тянутся к ножу, скоро в них прорежут треугольники глаз и глянет жгучее пламя свечи, А тут, в городе, из труб взвились первые клубы дыма, и где-то приглушенно позвякивает железо — значит, по желобам в погреба уже потекли жесткие черные реки и скоро там в ларях вырастут высокие темные холмы угля.
Но время идет, час уже поздний.
В высокой башне над городом Дуглас протянул руку.
— Всем раздеваться!
Он подождал. Холодный ветер леденил оконное стекло.
— Чистить зубы!
Он еще подождал.
— Теперь,— сказал он наконец,— гасите свет!
И мигнул. И город сонно замигал в ответ: часы на здании суда пробили десять, половину одиннадцатого, одиннадцать и дремотную полночь, и один за другим гасли огни.
— Ну, теперь последние... вон там... и тут...
Он лежал в постели, а вокруг спал город, и овраг лежал темный, и озеро чуть колыхалось в берегах, и повсюду его родные и друзья, старики и молодые спали на этой ли, на другой ли улице, в этом ли, в другом ли доме, или на далеких кладбищах за городом.
Дуглас закрыл глаза.
Июньские зори, июльские полдни, августовские вечера — все прошло, кончилось, ушло навсегда и осталось только в памяти. Теперь впереди долгая осень, белая зима, прохладная зеленеющая весна, и за это время нужно обдумать минувшее лето и подвести итог. А если он что-нибудь забудет — что ж, в погребе стоит вино из одуванчиков, на Каждой бутылке выведено число, и в них — все дни лета, все до единого. Можно почаще спускаться в погреб и глядеть прямо на солнце, пока не заболят глаза, а тогда он их закроет и всмотрится в жгучие пятна, мимолетные шрамы от виденного, которые все еще будут плясать внутри теплых век, и станет расставлять по местам каждое отражение и каждый огонек, пока не вспомнит все до конца...
С этими мыслями он уснул.
И этим сном окончилось лето тысяча девятьсот двадцать восьмого года.