«Сплошная пустыня,— подумал он,— и ни одного оазиса».

И когда он это подумал, она вздрогнула.

— Ну,— сказал он снова.

И наконец она ответила.

— Странно,— пробормотала она.— Сейчас вдруг мне показалось, что отдать десять тысяч миллионов лет за двадцать четыре часа, за один день — это сделка правильная и справедливая.

— Именно так, Кларинда,—сказал он.— Да, именно так.

Загремели засовы, защелкали замки, и дверь с треском распахнулась. Быстро высунулась рука старухи, схватила пузырек и скрылась.

Прошла минута.

Потом пулеметной очередью простучали по комнатам шаги. С грохотом открылась задняя дверь дома. Наверху широко распахнулись окна, а ставни рухнули на траву. Немного позже то же самое произошло и внизу. Ставни разлетелись в щепки. Из окон валила пыль.

И наконец, в широко раскрытую переднюю дверь вылетел пустой пузырек и вдребезги разбился о камень.

И вот на веранде появилась она, быстрая, как птица. Солнце обрушило на нее свои лучи. Она стояла, как на сцене, стремительно вынырнув из-за темных кулис. Потом побежала по ступеням вниз, вытянув вперед руки.

Маленький мальчик, проходивший по дороге, остановился и уставился на нее, а потом попятился и так пятился, не спуская с нее широко раскрытых глаз, пока не скрылся из виду.

— Почему он так смотрел на меня? — сказала она.— Я красивая?

— Очень красивая.

— Я хочу посмотреться в зеркало!

— Нет-нет, не надо.

— А в городе все увидят меня красивой? Это не просто воображение или твое притворство?

— Вы — сама красота.

— Значит, я красивая. У меня такое ощущение. А будут сегодня вечером все танцевать со мной? Будут мужчины драться за право танцевать со мной первым?

— Будут, все как один.

И уже на тропинке, где гудели пчелы и шелестели листья, она вдруг остановилась и, посмотрев на его лицо, такое похожее на летнее солнце, спросила:

— О Уилли, Уилли, когда все кончится и мы вернемся сюда, будешь ли ты добр ко мне?

Он взглянул ей в глаза и коснулся ее щеки пальцами.

— Да,— сказал он нежно. — Я буду добр.

— Я верю тебе,— сказала она.— О Уилли, я верю.

И они побежали по тропинке и скрылись из виду, а пыль осталась висеть в воздухе; двери, ставни, окна были распахнуты, и теперь солнце могло заглянуть внутрь, а птицы могли вить там гнезда и растить птенцов, а лепестки красивых летних цветов могли лететь свадебным дождем и усыпать ковром комнаты и пустую ненадолго постель. И летний легкий ветерок наполнил большие комнаты дома особым запахом — запахом Начала или первого часа после Начала, когда мир был новым, и ничего никогда не менялось, и никто никогда не становился старым.

Где-то в лесу, будто быстрые сердца, простучали лапки кроликов.

Далеко прогудел поезд и пошел все быстрее, быстрее, быстрее к городу.

 Электрическое тело пою!

Бабушка!..

Я помню, как она родилась.

Постойте, скажете вы, разве может человек помнить рождение собственной бабушки?

И все-таки мы помним этот день.

Ибо это мы, ее внуки — Тимоти, Агата и я, Том,— помогли ей появиться на свет. Мы первые дали ей шлепка и услышали крик «новорожденной». Мы сами собрали ее из деталей, узлов и блоков, подобрали ей темперамент, вкусы и привычки, повадки и склонности и те элементы, которые заставили потом стрелку ее компаса отклоняться то к северу, когда она бранила нас, то к югу, когда утешала и ласкала, или же к востоку и западу, чтобы показать нам необъятный мир; взор ее искал и находил нас, губы шептали слова колыбельной, а руки будили на заре, когда вставало солнце.

Бабушка, милая Бабушка, прекрасная электрическая сказка нашего детства...

Когда за горизонтом вспыхивают зарницы, а зигзаги молний прорезают небо, ее имя огненными буквами отпечатывается на моих смеженных веках. В мягкой тишине ночи мне по-прежнему слышится мерное тиканье и жужжание. Она, словно часы-привидение, проходит по длинным коридорам моей памяти, как рой мыслящих пчел, догоняющих призрак ушедшего лета. И иногда на исходе ночи я вдруг чувствую на губах улыбку, которой она нас научила...

Хорошо, хорошо, прервете вы меня с нетерпением, расскажите же наконец, черт побери, как все произошло, как «родилась» на свет эта ваша столь замечательная, столь удивительная и так обожавшая вас бабушка.

Случилось это в ту неделю, когда всему пришел конец...

Умерла мама.

В сумерках черный лимузин уехал, оставив отца и нас троих на дорожке перед домом. Мы потерянно глядели на лужайку и думали: «Нет, это не наша- лужайка, хотя на площадке для крокета все так же лежат брошенные деревянные шары и молотки, стоят дужки ворот и все, как три дня назад, когда из дома вышел рыдающий отец и сказал нам. Вот лежат ролики, принадлежавшие некогда мальчугану,— этим мальчуганом

был я. Но это время безвозвратно ушло. На старом дубе висят качели, однако Агата не решится встать на них — они не выдержат, оборвутся и упадут».

А наш дом? О Боже...

Мы с опаской смотрели на приоткрытую дверь, страшась эха, которое могло прятаться в коридорах, тех гулких звуков пустоты, которые мгновенно поселяются в доме, как только из него вынесли мебель и ничто уже не приглушает голосов и шумов, наполняющих дом, когда в нем живут люди. Нечто мягкое и уютное, нечто самое главное и прекрасное исчезло из нашего дома навсегда.

Дверь медленно отворилась.

Нас встретила тишина. Пахнуло сыростью — должно быть, забыли закрыть дверь погреба. Но ведь у нас нет погреба!..

— Ну вот, дети...— промолвил отец.

Мы застыли на пороге.

К дому подкатила большая канареечно-желтая машина тети Клары.

Нас словно ветром сдуло — мы бросились в дом и разбежались по своим комнатам.

Мы слышали голоса — они кричали и спорили, кричали и спорили. «Пусть дети живут у меня!» — кричала тетя Клара. «Ни за что! Они скорее согласятся умереть!..» — отвечал отец.

Хлопнула дверь. Тетя Клара уехала.

Мы чуть не заплясали от радости, но вовремя опомнились и тихонько спустились вниз.

Отец сидел, разговаривая сам с собой или, может быть, с бледной тенью мамы еще из тех времен, когда она была здорова и была с нами, Но звук хлопнувшей двери вспугнул тень, и она исчезла. Отец потерянно бормотал, глядя в пустые ладони:

— Пойми, Энн, детям нужен кто-то... Я люблю их, видит Бог, но мне надо работать, чтобы прокормить нас всех. И ты любишь их, Энн, я знаю, но тебя нет с нами. А Клара?.. Нет, это невозможно. Ее любовь... угнетает. Няньки, прислуга...

Отец горестно вздохнул, и мы, вспомнив, вздохнули тоже.

Нам действительно не везло на нянек, воспитательниц, даже на приходящую прислугу. Мы не помним, чтобы хотя бы одна из них не пилила, как пила. Их появление в доме можно сравнить со стихийным бедствием, торнадо или ураганом, с топором, который неожиданно падал на наши ни в чем не повинные головы. Конечно же, они все никуда не годились; на нашем языке — горелые сухари либо прокисшее суфле. Мы для них были чем-то вроде мебели, на которую можно без спроса садиться, которую следует чистить и выколачивать, весной и осенью менять обивку и раз в год вывозить на взморье для большой стирки.

— Дети, нам нужна...— вдруг тихо произнес отец.

Нам пришлось придвинуться поближе, чтобы расслышать слово, которое он произнес почти шепотом:

— ...бабушка.

— Но наши бабушки давно умерли! — с беспощадной логикой девятилетнего мальчишки воскликнул Тимоти.

— С одной стороны, это так, но с другой...

Что за странные и загадочные слова говорит наш отец!

— Вот взгляните.— Он протянул нам сложенный гармошкой яркий рекламный проспект.

Сколько раз мы видели его в руках отца, и особенно в последние дни! Достаточно было одного взгляда, чтобы стало ясно, почему оскорбленная и разгневанная тетя Клара так стремительно, покинула наш дом.

Тимоти первым прочел вслух слова на обложке: