– Хо-орошая тележка! – говорил он тоном знатока.

– Дурного в ней нет! – сочувственно отзывался Игнат.

– И прочная?

– Дегтем вымажешься, баловник! – предостерегал кучер. – Нянюшка будет браниться.

Игнат служил в усадьбе первый год, но очень быстро сошелся с маленьким барином, и между ними завязалась странная, но искренняя дружба.

– Вот как я у Луховских господ жил, – начинал Игнат, – была у них лошадь...

– Ты у них до нас жил?

– Нет. До вас жил я тут у одного купца... Конечно, нужда... Без нужды дня бы у него не прожил!.. Тоже в суд!.. А за что меня в суд? Разве я чужое брал?

– А разве тебя купец хотел судить?

– Чего уж там хотел! Прямо, значит, подал жалобу. Будто я у него лошадь и телегу увел. Жалованья не платил целый год, а отпустить тоже не отпускает. Живи! Мы с бабой и так и этак. Пользуется, значит, что пачпорта не было. Что ты тут делать будешь? Взяли мы с Матреной, с бабой моей, ночью лошадь в телегу запрягли, да и... домой. Не пешком же нам было идти, да еще с ребенком малым, до дому-то верст шестьдесят будет. Хватился купец, а нас и след простыл. Лошадь я бы ему вернул. Неужто взял бы? А он, вишь, рассвирепел, что даровой работник ушел, да в суд, да жалобу: так, мол, и так, обокрали.

– И судили тебя?

– Говорят, судили.

– Ну как же?

– А вот и так же! – неопределенно отвечал Игнат, и густые брови его озабоченно хмурились, и все лицо надолго принимало угрюмое, почти страдальческое выражение.

– А ты бы сказал, что не виноват, – советовал Гриша серьезно.

– Да разве меня спрашивали? У нас суды-то какие? Где она, соколик, правда-то? Судили, судили, да вором меня и сделали. Вот как!

– Как сделали? – жадно допытывался мальчик.

– А вот так! – хмурясь и горько усмехаясь, отвечал Игнат.

Иногда разговор принимал другое направление.

– Разве Матрена твоя жена? – спрашивал Гриша.

– А то чья же! – добродушно отзывался Игнат.

– Чего же она не с тобой, а все в землянке хлебы печет?

Игнат улыбался.

– А чего ей тут со мной? Сказки мне, что ли, сказывать?

– Зачем сказки? – горячо возражал мальчик. – Мама сказки папе не рассказывает, так живет... А Полька, значит, твоя дочь?

– Значит, дочь.

– А еще у вас дети были?

– Нет, только и всего.

– Отчего у вас больше не было?

Игнат смеялся и крутил головой.

– Ну уж и ребенок! – говорил он.

– Чего смеешься? – слегка обижаясь и объясняя свою мысль, продолжал Гриша. – Вот у папы с мамой трое детей... Игнат! – ласково просил он тут же, заглядывая в глаза своего приятеля. – Когда уедем в город, ты уж побереги моего Королька.

– Уберегу! Уберегу! – обещал Игнат. – Да только, милый, как бы мне раньше вашего не уехать.

– А куда? – удивленно спрашивал мальчик.

– А вот... туда! – с своей обычной загадочной манерой отвечал Игнат.

Нередко задушевную беседу друзей прерывала старуха няня.

– Гришенька! Здесь, что ли? – спрашивала она, заглядывая в сарай. – И что это, право, – ворчливо продолжала она, – господское дите, а в конюшне живмя живет. Вот пожалуюсь маме! Скажите на милость: приятеля себе нашел. Иди сейчас, иди! А ты, непутевый, – обращалась она к Игнату, – чем тебе ребенка образумить, ты его пуще заманиваешь.

– Да я что же, Анна Герасимовна? Я ничего, – сконфуженно оправдывался Игнат. – Если бы я его дурному учил...

– Еще бы тебя в учителя! – презрительно замечала няня. – Иди, баловник, иди!

Отца и мать Гриша видел большей частью только за столом. Отец всегда был занят, мать целыми днями сидела у себя в спальне и считалась нездоровой. Когда у нее не болела голова, то болело что-нибудь другое, что не позволяло ей переносить шумного общества детей и даже яркого света дня. Когда Грише приходила в голову мысль забежать к ней, она ласкала его, порывисто целовала несчетное число раз и сейчас же просила уйти и не беспокоить ее.

Иногда Гриша сопротивлялся.

– Мама, – говорил он, – я буду сидеть тихо, очень тихо.

Он садился в кресло и складывал руки на коленях.

– Ты здоров? – с беспокойством спрашивала мать.

– Да, – рассеянно отвечал он, занятый какой-нибудь посторонней мыслью, и сейчас же переходил на интересующий его вопрос.

Говорил он шепотом, чтобы не нарушать общего настроения тишины и спокойствия.

– Мама, – шептал он, – отчего, когда жарко, непременно вспотеешь?

– А тебе жарко? – спрашивала мать.

– Жарко... А ты думаешь, я в двух рубашках?

– Разве в одной?

– Конечно, в одной! Вот! – звонко вскрикивал Гриша и, расстегнув ворот ситцевой косоворотки, показывал свою голую грудь.

Мать болезненно морщилась.

– Зачем ты кричишь? – упрекала она.

– Ах, я забыл! – виновато говорил мальчик и умолкал. – Мама! – шептал он опять минуту спустя, – скажи: зачем хвост?

– Какой хвост?

– А у лошадей, у собак?

– Как зачем? Так, просто хвост. Так уж устроено.

– Ан не просто! А мух махать. Чем бы им мух-то махать?

Болтовня мальчика начинала раздражать нервную женщину, но она еще терпела молча, в полной уверенности, что Грише самому надоест полумрак комнаты и он уйдет. Но Гриша скользил по спинке кресла, укладывался спиной на сиденье и задирал ноги, закладывая их одну на другую.

– Мама! – говорил он опять, – а ты знаешь, где заводятся блохи?

Мать брезгливо морщилась и закрывала глаза.

– Ну уж, Гриша! Что это за разговор!

– В гужах. Если заведутся блохи, надо гужи выбросить и уж новые...

– Вот что значит, что ты все по конюшням! С осени найму тебе гувернантку. Мне стыдно за тебя!

– Отчего стыдно-то? – спрашивал мальчик.

– Ну хорошо. Ну иди! Иди к няне и сестрам. Все ты или один, или с мужиками.

Гриша глубоко вздыхал, нехотя поднимался с кресла и опять вздыхал: ему еще не хотелось уходить из прохладной комнаты, от своей грустной, больной, но все же нежно любимой мамы.

– Поцелуй меня! – тихо говорила мать.

Он целовал, терся лицом об ее лицо, а она нащупывала под рубашкой его острые плечики и впадала в жалобный тон:

– Худой ты у меня! Бледненький! Гриша, отчего ты такой?

– Шалю! – отвечал по привычке мальчик, но сострадательная нежность матери действовала на его нервы и жалобила его.

– Ты у меня плохонький! И тебе нелегко! И у тебя часто невесело на душонке, мой мальчик!

И случалось, что, тронутый ее жалостью и непонятными еще для него словами, Гриша вдруг начинал рыдать на ее плече.

– Что ты? О чем ты? – испуганно допрашивала его мать и трогала его голову, чтоб узнать, нет ли жару.

Но Гриша сейчас же успокаивался и уходил. И не успевал он дойти до двери, как уже забывал о своих беспричинных слезах, занятый какой-нибудь новой интересной мыслью. Что-то еще вздрагивало и всхлипывало в груди, а он уже радостно нащупывал в кармане забытую веревку и соображал, какое бы сделать из нее наилучшее употребление.

А между тем первое серьезное горе уже висело над его головой.

В одно утро отец, не отрываясь от газеты, сказал маме через стол:

– Да... ты знаешь? За Игнатом приехали!

– Приехали? Уже? – испуганно переспросила мама и, словно обдумывая что-то, опустила на стол недопитую чашку.

– Неужели ничего нельзя было сделать? Ведь у них дети, – тихо сказала она.

– Что ж прикажешь? – сказал отец, пожав плечами. – Не связываться же с этим мерзавцем... Ну как его там? С купцом этим... Я его немного знаю: кулак и мошенник.

– Ну вот видишь, тем более, – сказала мама.

– Чего же тем более? Увел лошадь, да еще замок сломан, ну, значит, воровство со взломом... Дело ясно.

– Но что же им было делать? – спросила мама. – Ведь этот человек воспользовался какой-то задержкой с паспортом, не платил жалованья, вымогал даровую работу... Ведь Игнат просто убежал из рабства...

– А уводить лошадь все-таки не следовало! Ну будет, что теперь толковать! – с досадой ответил отец и опять углубился в газету.