— В корчме были не вы, а Гришка Отрепьев, и про пожар в Москве я упомяну для примера, — успокоил я его. — Но мне нужно, чтобы вы честно рассказали, что произошло ночью 28 сентября в дорожной шашлычной. Вы это готовы сделать?
— А я и так честно все рассказал, что видел. И помнил!.. Все-таки вам тоже надо в мое понимание войти — так по башке двинули, что…
— …на ребрах синяки выскочили? — перебил я его.
— Да кто знает? — взвился Плахотин. — Может, я в потере сознательности рухнул на асфальт, как подрубленное деревце, и покалечился об какие-то тупые тяжелые предметы! Ведь так же могло выйти? Подумайте сами, товарищ следователь, прежде чем меня обвинять! Ведь в жизни и так могло случиться? Жизнь, она штука сложная и очень даже коварная…
— Слушайте, подрубленное деревце, внимательно, что я вам скажу. Вы сейчас нагличаете в твердой уверенности, что мои разговоры об ответственности за ложные показания — пустые угрозы. Поскольку единственный человек, который мог бы мне объяснить, что там произошло между вами, сидит в тюрьме и по непонятным для меня причинам молчит… И вы надеетесь, что правда останется с ним в тюрьме, раз он убил человека. Но рано или поздно Степанов заговорит и я все равно узнаю правду. Вот тогда я вам не завидую. Идите пока, я вас скоро вызову снова…
В следственный изолятор я приехал во второй половине дня, солнце уже оседало в тяжелую кашу сизо-синих туч, и его багровые отблески ложились на лица густой воспаленной краснотой. Майору Подрезу, с которым обо всем договорился по телефону, я отдал в руки постановление и расписался в большой бухгалтерской книге о приеме заключенного на выезд.
— Ты подожди здесь, в прогулочном дворике, сейчас его конвой доставит, — сказал Подрез. — И машину прямо сюда подадим…
— Ладно, — кивнул я и спросил: — Ну, что, не наказывали больше Степанова?
— Нет, не наказывали, — покачал головой Подрез, обмахивая можжевеловой веточкой свои сияющие сапоги. — Но человек он тяжелый, трудно ему придется в колонии, с людьми жить не умеет…
— Да? — я уселся на деревянную скамью, положил рядом портфель. — А он что, склочник?
— Как тебе сказать? Есть такая порода — в своем глазу бревна не видят. Сладу с ним нет: все он критикует, со всем несогласен, все не по нем. Уж чья бы корова мычала, сидит по двум особо тяжким статьям, а от всех все требует. И от администрации, и от заключенных…
— И что, неположенного требует?
— Да разве в жизни разберешь по миллиметрам, что положено, а что возможно? Сегодня в обед в присутствии надзирателя-контролера заявляет бачковому: еще раз разольешь суп не поровну, я тебе весь котел на голову натяну… Тот, естественно, жалуется, как там в уполовнике проверишь: кому баланда гуще, а кому жиже?
— Н-да-тес, — огорченно вздохнул я. — Сочувствую бедному бачковому. Кстати, а тебе не пришло в голову проверить: вдруг бачковой действительно кому-то всю гущу выгребает?
— Ну, это ты, Борис, брось! Мы за этим следим, знаешь, как?
Я не успел узнать, как Подрез следит за добросовестностью бачковых, поскольку двое конвойных солдат привели Степанова.
— Здравствуйте, Степанов. Пока не пришла машина, давайте погуляем здесь поболтаем немного…
— Давайте погуляем, — усмехнулся Степанов. — У меня ведь прогулки на воздухе сейчас нормированные, не знаю, как у вас…
— У меня, к сожалению, тоже. Причина, правда, другая, но результат один, — сказал я примирительно и протянул ему пачку сигарет.
Он какое-то мгновение раздумывал, а потом взяло верх острое желание глотнуть синего ароматного, чуть пьянящего дыма, достал сигарету и, не дождавшись, пока желто-синий язычок пламени из зажигалки оближет бумажный цилиндрик, стал жадно затягиваться. Выпустил длинную сиреневую струйку и безразлично сказал:
— Конечно, результат один. Это как у голодающих: один голодает оттого, что харчей нет, другой — на диете, когда жиры сердце душат…
— Возможно, — согласился я. — Хотя пример вы привели не очень точный. На прогулки, в частности, у меня не хватает времени из-за вас.
— Это почему еще? — набычился Степанов.
— Потому что я, получив ваше дело, прочитал его и в связи с простотой, очевидностью случившегося и полным признанием обвиняемого Степанова довольно неосмотрительно пообещал не тянуть с расследованием и поскорее передать его в суд. А у меня есть странное обыкновение, можно сказать, совершенно немодная привычка — всегда выполнять свое слово…
— И что? — настороженно-зло спросил Степанов. — Не во всем еще признался? Следствию еще что-нибудь на меня надо повесить?
— Да, — спокойно ответил я, тихо, без нажима. — Вы, Степанов, признались не во всем… Далеко не во всем…
— А в чем бы мне надо было признаться? — уперши руки в боки, сказал с яростью Степанов. — Что бы вы от меня еще хотели? Вы скажите, я подпишу… Я хоть и убийца, но сговорчивый! Только скажите, что надо?
— Что надо? — переспросил я, потом встал со скамьи, перешел через прогулочный дворик, бросил окурок в урну, вернулся, и все это я делал не спеша, давая ему перекипеть. — А я сам не знаю, что надо.
— Чего же вы хотите? — сипящим шепотом спросил Степанов.
— Я бы хотел, Саша, чтобы вы мне рассказали правду. Загвоздка в том, что, закончив первый круг допросов по вашему делу, я по-прежнему ничего не знаю. Я только знаю, что вы не говорите правды….
Степанов сел на скамейку, задумчиво растер потухший окурок в своей огромной ладони, потом поинтересовался:
— А почему, интересно знать, вы так думаете? Почему вы решили, что я вру?
— Потому что я допросил почти всех свидетелей. На их показаниях и вашем признании, которые расходятся только в мелочах, я и должен буду строить обвинительное заключение…
— Ну и стройте себе на здоровье!
— Не могу, — удрученно вздохнул я. — Штука в том, что ваш согласованный, ладный хор закончится для вас многими годами заключения. А все эти свидетели, с которыми вы так стройно поете, все до единого чего-то врут…
— А чего им врать? — опустошенно спросил Степанов.
— Не знаю. Я же вам сразу сказал: не знаю. Но уверен, что они врут. В этом я уверен и кое-что уже доказал. Но, что стоит за их враньем, не знаю. А вы мне не хотите помочь…
— Я вам и не должен помогать, — сердито мотнул головой Степанов. — Я сказал, как было дело, мне вам помочь нечем…
— Ага, слышу уже хорошо знакомую песню, — кивнул я. — Вы в карты играете, Степанов? Например, в подкидного дурака?
— Ну играю… А что?
— А то, что вы мне напоминаете игрока, которому скидывают карту. Сидящему справа скинуть нельзя, и тому, что слева, нельзя, а они со всех сторон глушат мусорной сдачей. Вы подумайте, это прямо про вас сказали покойные сатирики: «Спасение утопающих — дело рук самих утопающих».
Степанов не успел ответить, потому что появился Подрез и сообщил, что машина пришла. Двое милиционеров надели на Степанова наручники — таков порядок перевозки особо опасных преступников, — приняли его у тюремного конвоя, и мы уселись в «рафик». Понятые уже дожидались нас в машине.
— Мы в прокуратуру? — не выдержал неизвестности Степанов.
— Нет, мы едем на место преступления, я хочу, чтобы вы сами мне обсказали и показали, что как было…
— Так я все равно ничего нового не расскажу, — мучительно улыбнулся Степанов.
— Кто его знает, — пожал я плечами. — Может, не расскажете, а вдруг на месте нахлынут волнующие воспоминания, вы мне и поведаете, что к чему.
— Это уж вряд ли, — уверил меня Степанов и, приник к окну. Распахнулись тяжелые тюремные ворота из окованного металлом соснового бруса, и поплыл за окном город, когда-то привычный до надоедливости, а теперь такой прекрасный и далекий, памятный каждым закоулком и совсем почти забытый из-за высокой темно-красной кирпичной стены.
— Хотите закурить? — предложил я немного погодя. Милиционеры недовольно покосились на меня, но промолчали, а Степанов быстро ответил:
— Да, да, спасибо большое… С удовольствием…