Меня и еще нескольких молодых врачей включили в автотранспортную колонну, состоящую из грузовика, двух санитарных машин и "паккарда", на котором мы и ехали. Маршрут наш проходил по шоссе Бомон – Мандр, а уже из Мандра мы должны были направиться в дивизионный штаб, располагавшийся в Мениль-ла-Туре. Звучит все это просто и незамысловато, если забыть, что путь наш проходил по истерзанной войной стране, а что такое война, я и понятия не имел. С искромсанными телами я, учась в Бостоне, сталкивался лишь в анатомическом театре, а курс чисто военной подготовки у нас был до смешного короток.
Я даже не могу вспомнить, каким представлялся мне фронт до того, как я туда попал: наверное, чем-то похожим на развешанные у призывных пунктов плакаты с жизнерадостными солдатами, потрясающими вражескими касками, как скальпами, и с подписями: "А говорили, что мы драться не умеем!"
Сразу за Бомоном шоссе шло полем, где, судя по всему, состоялось жесточайшее сражение. Все поле было изрезано зигзагообразными траншеями, изрыто множеством воронок, завалено изодранной в клочья колючей проволокой. Но самым жутким было ощущение того, что нам в лицо дохнула сама Смерть.
Немцы были выбиты отсюда еще в 1914 году, но линия фронта проходила совсем неподалеку, параллельно шоссе Флири – Буконвиль, так что раскаты артиллерийской канонады заглушали шум моторов. Никогда еще мне не доводилось видеть что-либо, хоть отдаленно напоминающее это припорошенное снегом поле, по которому прокатился ураган, несущий гибель направо и налево, без разбора. Единственное, с чем я мог сравнить окружающий пейзаж, было колоссальных размеров пожарище: обугленные обломки, беспорядочно разбросанные там и сям кучки мусора под слоем копоти и пепла, полнейший хаос, в котором лишь при очень богатом воображении можно распознать какую-либо вещь. То был, вероятно, последний образ из мирной жизни, представший предо мной на протяжении двух лет. Война – это особый, замкнутый мир, вещь в себе, и тот, кто попадает в этот мир, растворяется в нем без остатка практически мгновенно и никогда уже не сможет полностью вернуться к прежней жизни. Война калечит души, оставляя в них свое клеймо навечно.
Мое боевое крещение произошло прямо в кабине "паккарда": колонна наша попала под ураганный артобстрел.
Можно, конечно, считать, что нам просто кошмарно не повезло, но всем, в том числе, конечно, и нашему начальству, было известно, что шоссе Бомон – Мандр подвергается обстрелам регулярно, ночью и днем. Может, нас и не послали бы по этой дороге смерти, если б знали, что из всей колонны лишь один останется в живых.
Солдаты в шедшем впереди грузовике горланили "Янкидудль", "Сисястую снежную королеву" и "Скажи "о'ревуар", не говори "гудбай"", и тут вдруг воздух прорезал леденящий душу пронзительный свист. Я сразу понял, что это означает.
Водитель наш пробормотал:
– Говорила же она, что так и будет, – и в тот же миг грузовик впереди разнесло прямым попаданием.
– Бо-о-оже! – заорал водитель, вцепившись в руль. Чье-то тело взмыло в воздух, взметнулся столб огня, и грузовик в одно мгновение превратился в груду искореженного металла. Водитель вдавил педаль тормоза, "паккард" занесло к обочине, и мы все посыпались из машины в старую воронку.
Снаряды с оглушительным грохотом рвались один за другим. Краем глаза я заметил, как одну из санитарных машин подбросило точно детскую игрушку. Вперемежку с разрывами со всех сторон неслись душераздирающие вопли, рыдания, пронзительные вскрики и стоны. Рядом упала чья-то оторванная рука, тут же, буквально в двух шагах, громыхнуло так, что земля ушла из-под ног, и я погрузился во тьму.
Нет, это был не конец. Лицо и руки были у меня обожжены, все тело словно пропустили через мясорубку, голова, казалось, раскололась на куски, однако я остался цел и почти невредим. Везение было просто фантастическим. С того страшного момента и по сей день у меня нет и тени сомнения, что выжил я ради некой великой миссии. Снаряды, градом сыпавшиеся на шоссе, разнесли нашу колонну в клочья.
Все стихло так же внезапно, как и началось, и бурлящий кошмар сменился адским пейзажем.
Обе санитарные машины были уничтожены. По всей дороге валялись трупы. Поверх кучи искореженного металла, несколько минут назад бывшей грузовиком, лежало почему-то мотоциклетное колесо, самого же мотоцикла сопровождения или его обломков нигде не было видно. Искромсанный осколками "паккард" высовывался из воронки огромной посеревшей сырной головой.
Я потянулся за своим вещмешком с книгами, каким-то образом очутившимся возле меня. По всей видимости, в живых больше не осталось никого. Картина разрушения и гибели казалась просто невероятной. Тела и части тел были разбросаны повсюду, они высовывались из воронок, из пылающих остатков автомобилей… То был один из многочисленных, поражающих своим жутким абсурдом эпизодов войны: рутинный, выполняющийся, очевидно, по расписанию обстрел дальнобойной артиллерией – из тех, что ведутся по площадям, а не по конкретным целям, – начисто уничтожил целое санитарное подразделение.
Тут я заметил какое-то движение. В воронке между шоссе и полем был человек, живой человек. И я его знал.
Мы с ним ехали в "паккарде". Звали его лейтенант Уильям Вандури, такой же молодой врач, как и я сам. Живот его был вспорот то ли шрапнелью, то ли железным обломком грузовика – не знаю чем. Лежал он в громадной луже собственной крови, обеими руками прижимая вываливающиеся из разверстой раны багрово-фиолетовые внутренности.
– Ради Бога, дай мне что-нибудь, – заметив меня, простонал он еле слышно.
Что я мог ему дать? Все медикаменты остались в разнесенном вдребезги грузовике, а у меня не было ничего, кроме карточной колоды, Элифаса Леви и Корнелия Агриппы.
– Господи, помоги же мне, – закричал Вандури.
Опустившись возле него на колени, я принялся ощупывать тело вокруг раны, заранее зная, что сделать ничего нельзя.
Строго говоря, он должен был давно по крайней мере потерять сознание, однако Господь не был к нему милосерден.
Я чувствовал ладонями пульсирующие фонтанчики крови.
– Нет лекарств, дружище, даже бинта нет, – сказал я. – Все взлетело на воздух вместе с грузовиком.
– Можешь дотащить меня до штаба? – спросил он умоляюще. Глаза его закатились, белки налились кровью так, будто вот-вот лопнут. – Всего три мили… О Боже… Дотащи меня, ладно?
– Не могу. Ты умрешь, как только я сдвину тебя с места.
Да ты уже на три четверти мертв.
– Я разваливаюсь на части! – внезапно взвизгнул он.
Кишки выскользнули у него из рук и свалились на мерзлую землю. Казалось, он теряет сознание, и я умолял Всевышнего, чтобы так и случилось. Помню, у него были великолепные белоснежные, ровные зубы – теперь они словно принадлежали кому-то другому, но уж никак не этому искромсанному телу.
Что-то поднялось с заснеженного поля. Я аж подскочил на фут: померещилось, что это встает один из мертвецов. Но то была громадных размеров совершенно белая птица, белая сова. Позднее там же, во Франции, мне довелось увидеть ее еще раз, но в тот момент я подумал, что начались галлюцинации. Сова захлопала гигантскими крыльями – в размахе они достигали, по-моему, четырех футов – и запрыгала к нам по усеянному трупами полю.
Вандури тоже видел птицу.
– Душа, это моя душа! – неистово завопил он. Кровь из него брызнула фонтаном. Птица же уселась на моток колючей проволоки и уставилась на нас каким-то безумным взглядом. Еще не пришедший в себя, оглушенный воплями Вандури, я как будто разобрал ее слова:
– Пристрели его. Другого выхода нет.
Рука сама потянулась к бедру, где висела кобура с револьвером. Вандури, заметив это движение, заорал:
– Нет! О Господи, Господи, Господи, пожалуйста, нет!
Подсунув руки ему под мышки, я попытался поднять его.
Никогда больше, ни до того, ни после, я, наверное, не слышал столь пронзительного крика, как тот, что издал Вандури, а вслед за ним, как мне показалось, и сова, точно она и в самом деле была его душой.