– Видишь, если тебя поднять, твоя нижняя половина останется на земле, – пробормотал я. – Извини, я ничего не могу сделать. Ничего.
– Так позови кого-нибудь на помощь…
Голова его безвольно повисла, но он все еще был жив.
На пепельно-сером лице сверкали белоснежные зубы, точно на рекламе зубной пасты.
– Ты не можешь пристрелить меня – ведь я не пробыл здесь и месяца.
Этот поистине детский довод подействовал на меня странным образом, как-то сразу отодвинув весь этот ужас: и невероятную птицу, плод галлюцинации, и запах паленого мяса от моих собственных рук и лица, и вонь экскрементов и кишечных газов от Вандури. В голове у меня будто что-то щелкнуло: ведь я же на войне, а война – это вещь в себе.
– Нельзя, этого нельзя, – бормотал Вандури, и я понял, что он имеет в виду собственную неминуемую смерть. Ведь он, как и я до того момента, оставался сугубо гражданским человеком.
Теперь подумайте, был ли у меня выбор. Если бы я его поднял и понес, как он хотел, то тем самым убил бы его, причем смерть стала бы мучительной. Я мог оставить его в покое, дожидаясь, пока он наконец умрет. Возможно, он прожил бы с полчаса или около того, но муки его в эти полчаса вряд ли доступны человеческому пониманию – было бы милосердней убить его, подняв с земли. Между тем шок, когда боли почти не ощущаешь, уже начинал у него проходить… Впрочем, можно было бы отправиться за помощью, пройти три мили, но результат был бы все тем же: он умер бы в страшной агонии, да к тому же в одиночестве.
Вандури часто-часто задышал, как перегревшаяся на солнце собака.
В общем, выход был один. Я вытащил револьвер из кобуры, глаза Вандури расширились, и на секунду он вроде бы пришел в себя. Однако тут же бросился ползти куда-то, волоча за собой кишки.
Быть может, это судорожное усилие его и убило, но все-таки вряд ли. Я приставил револьвер ему к затылку и спустил курок.
Меня окружила адская смесь запахов: собственного горелого мяса и пота, крови и испражнений мертвого Вандури, пороха и обожженного металла. Я поднял вещмешок и побрел по шоссе в направлении, откуда прилетела смерть.
По идее, я не должен был испытывать ничего, кроме страха и желания послать все к черту, добраться, хотя бы и пешком, до порта, спрятаться на любом корабле, идущем в Америку, и вернуться домой. В действительности же я чувствовал, что иду навстречу своей судьбе, той судьбе, за которую Уильям Вандури и четверо моих товарищей-врачей заплатили жизнью.
А теперь перенесемся на пару месяцев вперед. Полевой госпиталь испытывал страшную нехватку кадров, особенно после гибели Вандури и остальных. Работали мы сменами по девять часов с трехчасовыми перерывами, спали по очереди в маленькой палатке, располагавшейся в нескольких ярдах от палатки побольше – нашей операционной. Можно сказать, что мы ежедневно дышали войной, питались войной и напивались тоже войной. Работа наша заключалась в перевязке, первичной обработке ран и остановке кровотечения, а пациентами были солдаты, которых выносили с поля боя или доставляли с позиций на санитарных машинах. После того как мы наскоро зашивали распоротый живот, ампутировали ногу или накладывали шину, раненых развозили по тыловым госпиталям для более основательного лечения. Вместе с грузовиком мы потеряли помимо одного из докторов трехмесячный запас морфия и прочие необходимые медикаменты, поэтому большинство операций проводилось под местным наркозом или совсем без него. Нередко мы работали при свете фонариков – вот точно таких же, что вы видите на деревьях. К нам попадали в основном девятнадцати-двадцатилетние ребята из Нью-Йорка, Пенсильвании и Коннектикута. Едва придя в сознание, они принимались лихорадочно ощупывать себя: все ли на месте?
Не прошло и недели, как в госпитале и даже на позициях все уже знали, что произошло с Вандури. Мои коллеги – высокий рыжий доктор Уизерс из Джорджии и маленький лысый, вечно измученный Лич из Нью-Йорка – полностью одобряли мои действия, как и большинство солдат.
Тем не менее я получил прозвище. Ну-ка, догадайтесь, какое? Меня стали называть Коллектором.
Даже в нечеловеческих условиях полевого госпиталя номер восемьдесят четыре акт милосердия, совершенный мной в отношении смертельно раненного, продолжал сильнейшим образом давить мне на психику. Нередко я слышал, как за спиной у меня шушукались. Однажды мне на операционном столе попался маленький пехотинец из Пенсильванского полка с распоротым, как у Вандури, животом. Он приоткрыл глаза – операция проходила без наркоза, и его держали двое санитаров, – увидел меня и прошептал: "Боже мой, Коллек…" И тут же умер.
– Не бери в голову, – успокаивал меня Лич. – Если я когда-нибудь окажусь на месте того бедняги, надеюсь, ты сделаешь для меня то же самое. Просто ребята настолько измучены войной, что потеряли способность мыслить разумно.
Впрочем, была и еще одна причина для такого прозвища: играя в карты с коллегами-врачами и офицерами из соседних подразделений, я "высосал" из их карманов кучу денег.
Клянусь, я никогда не мухлевал, просто гораздо лучше, чем они, знал, как в том или ином случае ведут себя карты. После того как у меня осело около четверти полковых денег (большую часть я выиграл у Уизерса, довольно состоятельного да к тому же азартного типа), желающих сыграть со мной резко поубавилось. Уизерс же, поначалу поддержавший меня в случае с Вандури, стал чуть ли не моим заклятым врагом: он был уверен, что я жульничаю. Способствовал тому и разнесшийся (наверняка при участии самого Уизерса) слух о том, что похоронная команда не обнаружила в карманах Вандури ни цента. Ну и кроме всего прочего южанин Уизерс ненавидел северян почти как негров.
В общем, на психику действовало буквально все: и изнурительная работа в кошмарных условиях, и чуть ли не ежечасные обстрелы… Я потерял в весе сорок фунтов. Несмотря на страшную усталость, заснуть без выпивки я уже не мог. В карты – пока со мной еще играли – я блефовал отчаянно, точно сидел за карточным столом последний раз в жизни, и, может, еще и это помогало мне выигрывать.
Короче, после трех или четырех месяцев такой жизни у меня поехала крыша: я начал воображать себя Уильямом Вандури. Моя таинственная судьба, маячившая совсем близко в тот день, когда я брел по шоссе к линии фронта, столь же таинственным образом теперь испарилась. Если, конечно, не считать такой судьбой лейтенанта Вандури… Однажды я увидел его на только что вывезенных с позиций носилках: своими великолепными зубами он скалился от невыносимой боли, придерживая руками выпадающие из распоротого живота багровые кишки. Он взглянул на меня и проговорил: "Душа моя. Коллектор, моя душа…". Я медленно опустился прямо на землю, и Личу пришлось подменить меня.
На следующий день меня осенила простая мысль: Вандури – это я. Просто мне выдали ошибочные документы.
Я принялся доказывать это Личу и Уизерсу, и они, кое-как меня утихомирив, послали за полковником. Ему я тоже объяснил, что в действительности меня зовут Вандури, а Найтингейл погиб в первый же день после высадки во Франции. Из зеркала на меня смотрело лицо Уильяма Вандури, я носил одежду Вандури… Полковника я попросил раздобыть мой домашний адрес, чтобы написать жене и детям, поскольку на этой чертовой войне он вылетел у меня из головы.
Вместо этого полковник организовал мою отправку в Тур, в неврологический госпиталь, откуда меня через неделю эвакуировали в тыловой госпиталь номер сто семнадцать в Ла-Фоше, где я с другими психами мастерил табуретки и носилки. Домой меня, однако, не отправили, а перевели в Сен-Назер, решив, наверное, что для своей работы я еще вполне гожусь.
Именно в Сен-Назере я наконец встретился лицом к лицу со своей судьбой. Впрочем, судьба дала о себе знать несколько раньше: на следующий день после того, как полковник упек меня в дурдом, полевой госпиталь номер восемьдесят четыре был сметен с лица земли прямым попаданием немецкого крупнокалиберного снаряда. Доктор Лич и все, кто там находился, были разорваны в клочья. Выжил лишь ненавидевший меня доктор Уизерс: сдав смену, он отсыпался в другой палатке. И это тоже стало частью моей судьбы.