Он заходил играть с отцом в шахматы. Сидели они часами и перебрасывались какими-то загадочными репликами. Кефирыч, поставив шах, возглашал: «Ультиматум Керзона!..» А отец, закрывшись пешкой или фигурой, бодренько говорил: «Наш ответ Чемберлену!..» Только в последних классах мальчик стал понимать, что они имели в виду. Язык той эпохи, умерший вместе с ней.

Так вот, Кефирыч его туда и привел. Дверь, обитая дерматином, сумрачный, как Румянцевский сад, с двумя ободранными коленами коридор. Тусклая лампочка на шнуре. Как будто погружаешься в подземелье. А после этого в необозримой солнечной комнате, будто в раю, со света сразу не разобрать – старуха, прикрытая пледом от горла до пят. Сидит внутри стеклянного фонаря. Кефирыч позже сказал, что такое архитектурное углубление называется «эркер». Обращался он к ней как-то смешно: Капа, Капочка… Капочка, ну ты как?.. Капочка, не волнуйся, тебе нельзя… Также позже объяснил, что это уменьшительное от имени Капитолина. На самом деле – Капитолина Аркадьевна, двоюродная сестра, можно сказать, спасла ему жизнь. Когда их раскулачивали в конце двадцатых годов, то взять с собой разрешили лишь маленький узелок с одеждой, по одной ложке, ну, еще хлеба совсем чуть-чуть: «Идите отсюда!..» – «А куда?» – «Куда бог пошлет!..» Капа тогда их и подобрала. Еще повезло: других сажали в теплушки и – прямиком гнали в Сибирь. Действительно повезло. Мальчик потом прочел в «Архипелаге» у Солженицына, что набивали в вагоны, предназначенные для скота, по сорок-пятьдесят человек, везли неделями, не кормили, выбрасывали в чистом поле, зимой, в дикий мороз: вот тут живите… Рыли землянки, варили хвою, топили снег, обертывали ноги корой; выжил, наверное, из десяти один… Еще смутно помнилось, что Кефирыч рассказывал, как Капа эта подняла их, двоих младших братьев. Замуж так и не вышла. Где взять мужа, если выкосило кровавой косой всю страну: четыре года германской войны, революция, еще три года гражданской войны. Да и не взял бы ее с таким грузом никто. Вот, оба выросли, младший, Иван Никифорович, училище кончил, аж генералом стал. Взлетел, значит, до высоких чинов. Интонация была непонятная: что-то вроде бы осуждающее, а разве плохо быть генералом? Добавил, что вас, то есть вашу семью, этот камнепад миновал. Дед мальчика, оказывается, успел перебраться в город еще в двадцатых годах: дом и хозяйство продал, устроился работать на фабрику, считали его сумасшедшим, а вот выяснилось, что – умнее других.

О чем-то они со старухой тихо беседовали. Капа – мелко кивая брюковкой заглаженной головы, Кефирыч – сидя перед ней на низкой скамеечке. Мальчику дали пока посмотреть альбом с открытками: этакое полиграфическое чудовище килограммов на пять, тучное, обтянутое малиновым бархатом. И открытки в нем попадались каких-то допотопных времен, черно-белые, словно выцветшие, со странным начертанием букв: «Царскосельскiй вокзалъ», «Исаакiевскiй Соборъ», «С?нная площадь. С-Петербургъ»… Знакомые вроде места были как из чужого сна. Пахло пылью, мальчику это быстро наскучило. И вот тут он почувствовал в разговоре двух старых людей что-то не то. Капа рассказывала о кутерьме, которую они тогда пережили. Наши наступают, голосом доброй сказочницы говорила она, красные отступают. Красные наступают, наши, значит – отходят… Минут десять, наверное, мальчик не мог понять, в чем состояло это «не то». Вдруг дошло: так ведь «наши» – это должны быть красные. А тут что, вроде бы кто-то другой?.. И еще: побежала она от женской гимназии, ну, ты, Валя, помнишь, конечно, за Молочным двором, вдруг – тук-тук-тук! – земляные фонтанчики из-под ног. Выскочил сбоку мужик в гимнастерке, страшный, царапина кровавая через лоб, кричит: «Что стоишь, дура! Прыгай через забор!..» Сиганула, как бешеная коза… И еще: просидели они в подполе дней, видимо, пять, вылезли, вижу – дом Околизиных, рядом совсем: рамы выворочены, дверь – криво, на нижней петле, а перед самым крыльцом как бы ворох цветного тряпья, все – будто бы в раздавленной клюкве, присмотрелась, а – Манечка это, штыками, значит, ее…

Мальчик долго потом ощущал мерзкий ужас, который его прошиб: как это так – живого человека штыками колоть… Меня тоже можно колоть?.. Позже, когда начитывал документы о гражданской войне, когда рылся в архивах, встречал, разумеется, не такое: и как казаки рубили пленных красноармейцев, и как продотряды закапывали крестьян в землю живьем, и про девичью косу, вырванную вместе с кожей, и про отрезанные уши, носы, и про вспоротые животы… И про то, как Землячка, борец за народное счастье, большевистская фурия, Розалия Самойловна Залкинд, лично, из революционного парабеллума, расстреливала белых офицеров в Крыму. Пострашней было, чем «Солнце мертвых». Сказала тогда: «Жалко на них тратить патроны, топить их, топить». И ведь топили – вывозили на лодках, привязывали камни к ногам, сталкивали в объятия Ахерона… Между прочим, сама проскочила все психопатические репрессии тридцатых годов. Белу Куна, тоже пламенного борца, который вместе с ней тогда «чистил Крым», расстреляли в тридцать восьмом, а Розалия Самойловна ничего – заместитель председателя Совнаркома СССР, заместитель председателя Комитета партийного контроля, персональный пенсионер, благополучно скончалась в сорок седьмом году.

На прощание Кефирыч поцеловал высохшую птичью лапку:

– Не болей, Капочка, нас ведь двое осталось…

– И ты, Валя, тоже – себя береги…

Еще мальчик помнил, что на улице он оглянулся: в эркере (слово впечаталось в память сразу и навсегда) бледной тенью, как ускользающий сон, угадывалось призрачное лицо. Что Капа оттуда видела? Дам в длинных платьях, в шляпках, с кружевными зонтами, июльский пух, пролетку, неторопливо подрагивающую по мостовой, шесть десятилетий прошло, минула жизнь…

Ему казалось, что существуют как бы два параллельных мира, связанные между собой. Первый – прозрачный и чистый, как свежевымытое окно. И озаряют его простые и ясные истины, в которых усомниться нельзя. Да здравствует социализм, светлое будущее всего человечества! Да здравствуют герои Великого Октября!.. Мир безо лжи, без угнетателей и угнетенных. Мир, где нет войн, несправедливости, насилия, зла. В этом мире Ленин говорил вдохновляющие речи с броневика, и в ответ, воспламененные правдой, вскипали в алом восторге миллионы людей. В этом мире действовали беззаветные рыцари революции, готовые в любую минуту отдать за нее жизнь. Дзержинский – горячее сердце, чистые руки, холодный ум. Легендарные красные командиры, Чапаев и Щорс. Где должен быть командир? Впереди, на лихом коне! Кто первым пойдет в атаку? Первыми пойдут коммунисты!.. Там молодая Страна Советов разрывала огненное кольцо, стягиваемое войсками четырнадцати иностранных держав. Там конные лавы, слыша только свист ветра, устремлялись на пулеметный свинец и «комиссары в пыльных шлемах» склоняли головы над павшим бойцом. Звонкая, бьющая в мозг, точно пена, романтика революции: Гренада, Гренада, Гренада моя!.. Правда, ощущалась порой в этой романтике некая инфернальная жуть. Однажды мальчик открыл томик стихов в твердой серой обложке – черные строки стихов выстраивались как полки: «Боевые лошади / Уносили нас, / На широкой площади / Убивали нас. / Но в крови горячечной / Подымались мы, / Но глаза незрячие / Открывали мы… / Чтоб земля суровая / Кровью изошла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла»… Был теплый июньский вечер, надутые занавески, открытое окно на балкон… Покой, тишина… Вдруг – словно тень перепончатого крыла, пронесшаяся по небу…

Ах, какое это имело значение! Ведь проглянуло всего на миг и тут же безвозвратно исчезло. И разве цель поэзии не есть – обжигать сердца, пробуждать душу, которая иначе замрет в сонном оцепенении? Причем тут зловещие крылья? Причем тут тень? Уже весь мир обращен к сияющему горизонту социализма. Героически сражается против американцев вьетнамский народ, поднимаются на борьбу страны Азии, Африки и Латинской Америки. Наконец – Куба, «любовь моя», где держит революционное знамя свободы товарищ Фидель… «Слышишь чеканный шаг? / Это идут барбудос! / Это над ними, как огненный стяг! / Слышишь чеканный шаг?» Горло перехватывало струной, когда эта песня звучала. А нашего Сальвадора Альенде фашисты убили прямо в президентском дворце!