Не могу сказать, что меня хватило как обухом по голове. Более того, чего-то подобного я, видимо подсознательно, ожидал. Еще во время нашей беседы чувствовалась в учителе некая обреченность, некая исчерпанность жизни, которая длится лишь потому, что не положен на нее завершающий штрих. Повторяю: меня это не потрясло. И все же ощущение было не слишком приятное. Будто ночью, сквозь сон, доносится до тебя мокрый, отвратительный всхрап, и, проснувшись, в мелком поту, подскочив и остервенело дернув башкой, вдруг догадываешься, что ты в темноте не один.

Здесь, вероятно, опять требуются пояснения. Мальчик, которым я был когда-то, сохранил в своей памяти один удивительный эпизод. Вдруг приоткрылась тяжелая, в три человеческих роста, деревянная дверь, и он, на онемелых ногах, ступил в другой мир. Вместо солнца – темная и густая, какая-то коричневая тишина, приглушенные голоса, отдающиеся тем не менее по всему громадному залу, трепещущие души свечей, стеариновый запах, тусклый блеск золота, одевающего проемы вверху, и самое сильное впечатление – потусторонние, скорбные лики, взирающие со стен: было во взглядах их нечто совершенно нечеловеческое. Ксения, которая его привела, наклонившись к уху, шепнула: вот наш господь, Иисус Христос, который за нас пострадал… запомни… строго велела: перекрестись… Мальчик ткнул щепотью в лоб, в твердый живот, в одно, в другое плечо… Кто такая была эта Ксения, вроде бы родственница, по отцу, тихонечко прожила у них несколько дней, происходили в семье какие-то замысловатые пертурбации, откуда-то появилась, мальчик никогда больше не видел ее, а эпизод позже всплывал, как всплывают светлыми пузырьками воспоминания детства: вкус ледяной воды, в жару, прямо из колодезного ведра, обжигающий взгляд соседки по парте, когда оглушительно разливается по коридорам последний звонок. Что она хотела этим взглядом сказать? Теперь-то понятно, но тогда – томление плоти на несколько дней. Кстати, соседка теперь проживает в Канаде, такая матрона – по слухам, у нее трое детей, преподает где-то русский язык.

Позже, когда изо всех щелей хлынуло православие, когда по всем каналам заболботали о русской духовности сытые, назойливые голоса, когда президент, окруженный чиновной ордой, склонил голову пред алтарем, мне попалась в руки лекция Макса Планка, прочитанная им в Дерпте в 1937 году. Называлась она, кажется, «Религия и естествознание», и больше всего меня поразил выбор темы, как бы не видящей бешеных катаклизмов тех лет. Уже вспыхивают апокалиптические зарницы Второй мировой войны: в Германии властвует Гитлер, расползается по Европе всепожирающая коричневая чума, грохочет война в Испании, войска генерала Франко штурмуют Мадрид, в Москве продолжаются кошмарные политические процессы – советским людям, оцепеневшим от ужаса, предъявляют все новых и новых врагов. Мир в очередной раз сходит с ума, а знаменитый ученый, основатель квантовой физики, в провинциальном Дерпте, где дремлют на улицах картофель и лопухи, ставит принципиальный вопрос: бог существует исключительно в человеке или есть в мире нечто такое, что мы можем вполне научно определить как присутствие бога?

Для меня это был пример интеллектуального мужества. Пусть все шатается, рушится, проваливается в тартарары, пусть торжествуют тираны и истребляют друг друга народы, пусть коса смерти неутомимо кладет один широкий взмах за другим – мыслитель даже в горящем доме, среди пламени, среди падающих этажей имеет право задумываться над основными вопросами бытия.

Если не он, то – кто?

Планк в своей лекции анализировал такое явление, как «разумный фотон», который якобы заранее «знает» точку, в которую прилетит, и, чтобы объяснить этот парадоксальный феномен, ввел понятие «конечной причины». Если существует начальный статус Вселенной, сингулярность, которая породила собою все, то, вероятно, существует и конечный статус ее, некий предел, «точка омега», как несколько раньше назвал ее Тейяр де Шарден, и все процессы, имеющие быть в мироздании, ориентированы на нее. Это, конечно, детерминизм, но какой-то странный детерминизм, где причина и следствие поменялись местами: не будущее определяется прошлым, а прошлое будущим – вот эту онтологическую предопределенность, которая проступает во всем, мы и воспринимаем как бога.

У меня будто паутину с мозга содрали. Мироздание вдруг предстало во всей своей гармонической красоте. Конкретное будущее, конечно, не предугадать, но оно тем не менее есть, поскольку стрела времени направлена не назад, а вперед. Мы движемся не в замысле могущественного Творца, а в законах природы, которые, вероятно, можно познать. С тех пор всякие рассуждения о провиденциализме, якобы пронизывающем бытие, о телеологии, о воле божьей, якобы упорядочивающей наш мир, не вызывали у меня ничего, кроме иронии. Где этот ваш бог, покажите его! В чем его замысел – в том, чтобы прекратилась жизнь на земле? И потом – извините, конечно, – но что это за бог такой, который испаряется отовсюду, чего коснется наука? Что это за стыдливая робость у якобы всемогущего существа? Нет, кто как хочет, а в подобного бога, по-моему, верить нельзя.

Однако мокрый храп донесся до меня очень явственно. Тем более что Юлия, которая все это время, по-видимому, присматривалась и прислушивалась ко мне, в тот же день осторожно сказала, что у нее есть один документ, который, вероятно, может представлять для меня интерес.

– Какой документ?

– Дневник священника, местного, из Осовца, за семнадцатый и восемнадцатый год. Я еще никому его не показывала…

Появилась серая папка, перевязанная тесемками, и едва я не столько прочел, сколько в быстром рабочем режиме просмотрел распечатанный текст, едва осмыслил его целиком, как сразу же понял, что дикий храп донесся до меня не случайно: пересечена разделительная черта, перейден Рубикон, разрублен гордиев узел, сожжены корабли – пути назад у меня, вероятно, уже не будет.

Позже Юля рассказывает мне заковыристую историю этого дневника. Местный краевед, один из тех вдохновенных безумцев, для которых дороже родного города (поселка, района) ничего в жизни нет, еще в двадцатых годах купил на осовецком базаре несколько пирожков, а когда дома разворачивал замаслившийся кулек, обнаружил на бумаге лихорадочные карандашные письмена. Он не поленился их разобрать, далее – ринулся к продавцу и буквально вымолил у него оставшиеся листы. Откуда эти записи появились, продавец объяснить толком не мог; предполагал лишь, что они были переданы на хранение его отцу, тому самому купцу Ениколову, являвшемуся до революции церковным старостой, одним из уважаемых прихожан. Отец продавца к тому времени уже умер, эта ниточка таким образом оборвалась. Краевед тщательно скопировал оригинал и, предчувствуя тяжелые времена, которые в общем-то уже наступали, закопал оба экземпляра в разных местах. Причем на месте хранения оригинала через некоторое время возвели маслобойный цех, данный экземпляр в результате безвозвратно пропал, а вот копия благополучно пролежала в земле до семидесятых годов, когда была тем же краеведом извлечена и незадолго до смерти передана в местный музей. Там она, естественно, никого не заинтересовала, Юлия на нее наткнулась, разбирая после того же ремонта груды неатрибутированных документов. Старковский этого дневника не видел (о чем я Юлию, естественно, сразу спросил), в общем реестре он значится только под безликим инвентарным номером.

Одновременно Юлия сообщает, что изучала старые карты города и пыталась выяснить что-нибудь о судьбе церкви и синагоги, о которых здесь идет речь.

– Ну, и какова их судьба?

Оказывается, что церковь была разобрана еще в конце тридцатых годов, район был весь перестроен, на этом месте теперь располагается универмаг. Новый храм лет десять назад возвели совсем в другой стороне, и никаких документов, связанных с предыдущей историей, там не имеется. Она специально интересовалась. Вероятно, та же участь постигла и синагогу. Во всяком случае Юлия, уже после отъезда Старковского, найти ее не смогла, все опять-таки перестроено, практически исчез даже сам Ремесленный переулок.